Парафило
Терентий
Михайлович

Морпех №1
Десантник №1

Воспоминания Монюшко Е.Д.

Станция Вырица — около 50 км от Ленинграда по Витебской железной дороге. Биологическая станция Ленинградского педагогического института им. А. И. Герцена.
Доцент В. И. Арнольд-Алябьев руководит летней практикой студентов географического факультета. Я работаю у него лаборантом — обеспечиваю готовность приборов к занятиям, помогаю вести практические занятия, контролирую дежурство студентов на метеостанции.
В группе студентов не меньше половины — мужчины. Не парни, а именно мужчины — взрослые люди, владеющие различными профессиями. Один из них, рабочий лесозаготовительного участка из-под Архангельска, удивительно интересно и с любовью рассказывает о своей работе: как вязать плоты, как сортировать лес в запани, как обмениваются сигналами мастера на пилораме...
Студенты, и особенно студентки, не могут понять, как я обнаруживаю подложные записи в книге метеонаблюдений за ночные «сроки». Они убеждены, что я тайком слежу за дежурным, а на самом деле недостаточное знание предмета не позволяет им, пропустив ночное наблюдение, записать хотя бы правдоподобный вымысел. Вот и пишут в книжку наблюдений: туман и одновременно пятидесятипроцентная влажность!
Идет третья неделя практики. Днем 22 июня откуда-то взялись слухи о начавшейся войне. Вырица не так уж далеко от Ленинграда, но ни на биостанции, ни в близлежащих домах нет ни радиоприемника, ни трансляционной точки, ни телефона. Уже поздно вечером возникает мысль узнать что-либо в доме отдыха, в нескольких километрах от базы.
Группа студентов направляется в дом отдыха. Я с ними. Ворота дома отдыха заперты, сторож безапелляционно заявляет: «Какая там война — люди уже спят!» Ребята лезут через забор. Через некоторое время сон нарушен, включается радиоцентр, у громкоговорителя собирается народ... Война!
Проходит несколько дней. Группа поредела больше чем наполовину. Один за другим исчезают студенты: кто по вызову военкомата, кто добровольно, не дожидаясь вызова. Архангельский лесовик — один из первых, вскоре остались одни девушки.
На биостанции устанавливается круглосуточное дежурство возле телефона протянутой сюда временной связи. В число дежурных включен и я, так как числюсь среди штатного персонала. В дневное время вместо занятий роем щели для защиты от возможных бомбежек. Затем получаем распоряжение о прекращении практики и закрытии базы. Студентки уезжают. Мне приходится сделать несколько рейсов на пригородных поездах, чтобы вывезти приборы. Их не очень много, но хрупкие, требующие осторожности.
В городе все привычно по 1939–1940 годам: окна домов все заклеены крест-накрест полосками бумаги. У каждого подъезда, у ворот домов сидят дежурные с противогазами. О затемнении вопрос еще не возник — белой ночью все видно и без света. В остальном в городе спокойно. Многие ходят с противогазами, но транспорт работает четко, магазины полны товаров, на всех перекрестках бойко торгуют газированной водой с различными сиропами — с 22 июня началась жара, это был первый за лето по-настоящему жаркий день в Ленинграде.
Наконец перевозка оборудования закончена, я сдал имущество, рассчитался с временной работой. Теперь предстоит перевезти вещи с дачи, где находятся мама и брат Толя. Дача — за Ораниенбаумом, в Большой Ижоре, на берегу Финского залива. Туда вывезли, как обычно, много всяких вещей на грузовом такси. Теперь такой роскоши нет, машины ушли в армию, вместе с шоферами. Вещи перевозим на себе. Тоже несколько поездок. Неловкое ощущение — занимаемся личными делами, когда все кругом заняты войной. В Большой Ижоре целый день проработали на колхозном поле — пропалывали морковь. С высокого берега видели в море два или три очень сильных взрыва с яркими вспышками. Это были первые дни июля; вероятно, подрывались на минах корабли, шедшие из Таллина в Кронштадт, но тогда мы этого, конечно, не знали.
Мама и брат, находившиеся в Большой Ижоре 22 июня, рассказали о том, что происходило в первую ночь войны. Кронштадт оттуда как на ладони. Они видели воздушный налет, зенитный огонь кораблей и фортов Кронштадта, но считали, что идут учения. Налет успеха не имел, к его отражению все было готово.
В первой половине июля вместе с братом в составе группы, организованной, насколько помню, нашей школой № 245, выезжаем «на окопы». Везли нас в пригородных вагонах, прицепленных к паровозу, но без расписания, «спецсоставом». Разгрузились на стации Веймарн. близ Кингисеппа. Затем около часа пешком. Работа — копать противотанковый ров. Режим работы — 8 часов копаем, затем 4 часа отдых (тут же, на земле), еда (консервы и хлеб), опять 8 часов работы и так далее.
Ров — примерно 6 метров ширины и 3 метра глубины, треугольного профиля. Из досок сделаны шаблоны для проверки размеров. Народу собрано много, но работа идет медленно — нет навыка. Один из преподавателей, сопровождавший нашу группу, видимо, когда-то служивший в каких-то войсках, одет в полувоенную форму без всяких знаков различия. Из-за этой формы к нему постоянно обращаются с разными вопросами, требуют консультации. Он отмахивается, говорит, что он не военный, а пожарный. Это вызывает у людей сомнения и подозрения...
14 июля, в мой день рождения, в середине дня, вдоль цепи работающих передается откуда-то слева команда: «Срочно всем собираться и уходить к железной дороге». Вначале с недоверием, затем все быстро собирают разбросанные вещи, идут...
По направлению к станции тянется длинная цепочка людей, мы с братом тоже идем, но, зная о возможных налетах, о том, что такое штурмовка, стараемся двигаться отдельно от толпы, не по дороге, а параллельным курсом, по кустам и перелескам. Вещи наши уложены не в чемоданы и ручные сумки, как у большинства, а в саквояж с заплечными ремнями, рюкзаки тогда были еще довольно редки. Вероятно, это наше поведение и внешний вид привлекают внимание идущих. Требуют предъявить документы. Хорошо, что у брата паспорт с собой, я ведь по возрасту еще беспаспортный, только в этот день «стукнуло» шестнадцать лет.
Встречаем бегущих через нескошенное хлебное поле колонной по одному красноармейцев с винтовками. Они машут нам руками, показывая, что отходить надо быстрее, а сами бегут в противоположную сторону. Туда же над нами проходит группа наших самолетов СБ. Один из них, летевший совсем невысоко, вдруг разваливается в воздухе, у него отделяется крыло. Самолет и крыло падают отдельно, почти одновременно достигая земли. Взрыв! Так и не понял причину: то ли немцы вели огонь с земли, то ли незаметно для нас прошел их истребитель... Первый самолет, сбитый у меня на глазах. Некоторые из видевших это, успокаивая главным образом самих себя, утверждают, что самолет был немецкий, но я уже довольно хорошо знал силуэты машин, не сомневался — это был СБ.
Показалась вдали станция, но приближаться к ней рискованно: стоящие там паровозы короткими и частыми гудками подают сигнал воздушной тревоги. Уже поздно вечером 14 июля разрозненные группы «окопников», среди которых и мы с братом, пробираются к станции. Находим там грузовую двухосную платформу, прицепленную к паровозу. На ней авиационные техники перевозят ближе к Ленинграду несколько авиамоторов. На этой платформе добираемся до тех мест, где еще работает транспорт. Домой попали только в середине дня 15 июля, к большой радости мамы и всех родных. О нас беспокоились, и не напрасно. Среди «окопников» были потери, а как мне стало известно после войны, одна из моих соучениц, Люся Афанасьева, попала в аналогичной ситуации в руки немцев и была освобождена только в конце войны в Гамбурге союзниками.
После поездки под Веймарн приходилось еще выезжать на строительство оборонительных рубежей в район Стрельны, это совсем близко к городу, а сейчас в городской черте.
По ночам дежурим в нашей 245-й школе на канале Грибоедова. Командует этими дежурствами военрук школы Федор Григорьевич Иванов. Он офицер запаса, высокий, сутуловатый, со странной походкой: шагая, выворачивает ноги ступнями наружу. Возможно, это результат болезни или старых ранений. По возрасту он немолод, мог быть участником еще гражданской войны и, наверно, по этой причине еще не был взят в действующую армию. Дежурным Иванов выдает «оружие» — пневматическую винтовку. Периодически группами обходим здание школы: со стороны улицы и со двора. Основная задача — в случае воздушного налета не допустить сигнализации светом из окон. Но пока еще нет ни одной воздушной тревоги.
Когда нет дежурства в школе, дежурю не крыше своего дома, где также создана группа местной противовоздушной обороны. Изредка начинают появляться одиночные немецкие самолеты. Они не бомбят, но наши зенитчики ведут огонь, и осколки снарядов иногда падают на крышу. Кровельное железо — не защита от них. Нашел на чердаке старую чугунную плиту и решил закрепить ее под стропилами. Еще хватило сил поднять ее «до места» и закрепить железными костылями — все-таки будет куда спрятаться, если железный «дождь» станет опасным.
Вспомнились во время долгих дежурств на чердаке рассказы мамы, ее братьев и сестер о временах гражданской войны, о том, как было туго и с продовольствием, и с отоплением. Пришла мысль, что и приближающаяся зима будет тяжелой. Воздушные тревоги стали частыми, и на чердаке приходилось проводить немало времени. Чтобы не терять его даром, начал делать из остатков кровельного железа, валяющегося там с прошлых ремонтов, железную печку — «буржуйку». Первый в жизни опыт жестяных работ убедил в верности поговорки: «Глаза боятся, а руки делают».
Вначале, стесняясь невысокого качества и опасаясь упреков в паникерстве, никому свою работу не показывал. А когда все же притащил ее домой, был приятно удивлен одобрительной реакцией всей семьи. Эта «буржуйка» верой и правдой служила нам всю блокадную зиму.
Я еще не был комсомольцем, но через комсомольскую организацию школы получил поручение участвовать в обследовании жилых домов. Эту работу по поручению руководства обороны города проводили районные комитеты ВЛКСМ. Задача состояла в получении реальной картины наличия свободной или недостаточно заселенной жил площади, чтобы иметь резерв для переселения из разрушенных при бомбежках домов. Имевшиеся учетные данные тут вряд ли годились. Во-первых, в город не вернулись многие из уехавших на лето, а во-вторых, у родственников и знакомых уже находилось немало людей, бежавших из западных районов страны.
Интересно и показательно, что работу по учету и подготовке резервного жилого фонда начали тогда, когда не было еще ни одной бомбардировки, ни одного разрушенного дома. Руководить — значит предвидеть, и руководство города, советское, партийное, военное, предвидело события. В связи с этим нужно коротко сказать и о подготовке бомбоубежищ. Приехав в город спустя две недели после начала войны, я не удивился тому, что в большинстве домов подвалы превращены в убежища. Я подумал, что это сделано быстро и оперативно после 22 июня. Но оказалось — не так! Работа по превращению подвалов в убежища началась заранее, по распоряжению, в котором был указан срок 19 июня. За несколько дней подвалы освободили от хлама и дров (многие дома имели печное отопление), заделал и окна кирпичом и железом, подперли перекрытия стойками из бревен, поставили двери из брусьев толщиной 15 сантиметров, обшитые с двух сторон железом, оборудовали скамьи и нары, сделали запасы воды и песка для тушения пожаров. Так что к первому налету на город 22 июня были готовы не только зенитчики, отбившие этот налет, но и местная противовоздушная оборона (МПВО), которую теперь называют гражданской обороной.
В воспоминаниях П. Лукницкого, одного из наиболее добросовестных летописцев ленинградской блокады, я встретил замечания о строительстве убежищ в начале июля. Безусловно, эта работа продолжалась и дольше, но значительная, основная масса таких убежищ была готова еще до начала войны.
Вернусь к первому комсомольскому поручению. Группа из пяти человек, в которую включили и меня, получила для обследования дом на углу Екатерингофского проспекта и Крюкова канала, между Мариинским театром и садом Никольского собора. Громадный дом мрачного, темно-серого, почти черного цвета, со множеством подъездов. Обходили все квартиры по очереди, записывали. Встречали по- разному. Некоторые, боясь «уплотнения», ворчали, пытались представить состояние более тяжелым, чем было на самом деле. Но не помню ни одной попытки препятствовать проверке — наши мандаты действовали. Большинство жильцов охотно показывали квартиры и прямо говорили о том, сколько человек могут принять в случае необходимости. Собранные сведения мы передали в Октябрьский райком комсомола, располагавшийся в доме на углу Садовой улицы и Вознесенского проспекта. В этом же доме, почти через 50 лет, мне выдали документ на право получения знака «Житель блокадного Ленинграда».
Перед войной я почти четыре года посещал регулярно ленинградский Дворец пионеров, где в секторе геофизики работала метеостанция. Занятиями там руководил упомянутый в самом начале В. И. Арнольд- Алябьев. На исходе уже второй месяц войны, а на метеостанции, как и прежде, дежурят школьники; как прежде, минута в минуту, выходят на наблюдения, фиксируют показания приборов. Иногда и я забегаю сюда, дежурю. Правда, появляются ранее невозможные случаи неявки дежурных наблюдателей, и их подменяет наш лаборант Ираида Александровна Мартынова.
Хорошо помню, что в Ленинграде раньше начали рваться артиллерийские снаряды, а потом уже — авиабомбы. Примерно в середине августа прошел слух о падении снаряда где-то в районе Московского вокзала. Возвращаясь из Дворца пионеров, завернул туда и увидел, кажется, на Бассейной улице в стене большого дома пробоину на уровне третьего этажа, размером примерно 20–25 квадратных метров, сквозь которую была видна изуродованная взрывом внутренность комнаты. Немногие прохожие обменивались репликами. Большинство с видом знатоков уверяли, что это бомба с самолета, хотя характер пробоины говорил о другом. Люди еще не представляли себе, насколько близко немцы уже подошли к городу. Я этого тоже не знал, но мне было известно, что во время Первой мировой войны немцы стреляли по Парижу с расстояния 120 км. Поэтому, даже предполагая, что немцы еще далеко, я не удивился обстрелу — ведь за это время могли появиться орудия, стреляющие и на 200 км.
О том, что враг значительно ближе, у меня и мысли не было. А на самом деле достаточно было дальнобойности всего в 20 км.
Начался сентябрь. Как само собой разумеющееся отпали всякие разговоры о продолжении нашей учебы в 10- м классе. Толя поступил на завод им. А. Марти. где работал отец, и в короткий срок освоил профессию токаря, а я подал заявление в Управление гидрометслужбы. так как после занятий во Дворце пионеров имел квалификацию техника- гидрометеонаблюдателя. Пока решался вопрос с назначением, прошло некоторое время.
Несмотря на то что в сентябре эффект белых ночей уже незаметен, хорошо помню, что две или три ночи в начале сентября были странно светлые. Вероятно, это были отдаленные сполохи полярного сияния. Непонятно, кому это было больше на руку. С одной стороны, несмотря на светомаскировку, город виден, но с другой — и самолет был бы заметен на светлом небе. Но эти ночи прошли спокойно.
В литературе есть сведения, говорящие о первых бомбах, упавших на город 6 сентября. Я об этом тогда не знал и всегда считал, что первая бомбежка была 8 сентября. Было это так.
В середине дня по сигналу воздушной тревоги поднялся, как всегда, на крышу. Кстати, хочу отметить различие между Ленинградом и Москвой в подаче сигналов. Насколько известно, в Москве объявляли: «Граждане, воздушная тревога!» У нас же — сирена и слова: «Воздушная тревога!» Этим как бы подчеркивалось отсутствие различий между военными и гражданскими лицами в городе. Ведь показалось бы странным, если бы на позиции зенитчиков или на боевом корабле сигнал тревоги начинался словом «граждане».
С нашего шестиэтажного корпуса открывался хороший обзор в южном направлении. Северную сторону закрывал семиэтажный фасад. Там, на юге, начался сильный зенитный огонь. Меж покрывавших небо белых клубков разрывов показались самолеты. Не одиночные, как было до сих пор, а целый строй, на взгляд — десятки машин. Они шли на небольшой высоте — были отчетливо видны моторы, блестящие диски вращающихся винтов, детали хвостового оперения. На южной окраине города самолеты сбрасывали бомбовый груз и, не меняя курса, шли через весь город на север, как на параде. Там, где падали бомбы, возникла стена пыли и дыма, поднимавшаяся все выше. Дым этот не осел, не рассеялся, когда самолеты ушли, а, наоборот, все уплотнялся. Когда начало темнеть, нижняя часть дымового облака стала окрашиваться в красный цвет, становившийся все более ярким, по мере сгущения темноты. И, наконец, в просветах между силуэтами домов показались языки пламени.
Пожар продолжался всю ночь, и даже на следующий день над этим районом стоял дым, уже значительно поредевший. Позже стало известно, что в эту ночь горели Бадаевские склады с запасом продовольствия. Судя по ширине полосы огня и дыма, горели не только эти склады, но и близлежащие жилые и промышленные кварталы, вплоть до торгового порта.
Еще раз повторю: насколько я знаю, это была первая бомбардировка Ленинграда. Затем начались регулярные налеты, причем, как правило, ночные. Крупный дневной налет повторился только весной 1942 года в апреле. Но об этом — в свое время.
Три дня подряд, 9, 10 и 11 сентября, во время налетов, начинавшихся с наступлением темноты, бомбы падали в том районе города, где мы жили, а 9 и 11 сентября — особенно близко.
9 сентября тяжелая бомба попала в жилой дом на углу проспекта Маклина и канала Грибоедова. Дом этот был построен заводом им. А. Марти и заселен незадолго до войны. Пятиэтажный корпус торцевой стеной выходил на канал, а фасадом в 16 окон — на проспект Маклина. Дальний от канала конец дома бомба пробила насквозь через все этажи и превратила в груду кирпичей часть здания протяженностью четыре окна по фасаду. На оставшейся части дома были видны оклеенные обоями разного цвета стены с висящими на них коврами, картинами, фотографиями... Расстояние от нашего дома до места падения этой бомбы по прямой около 300 метров. При взрыве тряхнуло нас сильно, но все окна уцелели. Некоторые писаки, стремящиеся представить в черном цвете все действия советского руководства, насмехаются над рекомендациями по оклейке окон бумагой. Этим они только показывают свою некомпетентность. Конечно, при близком разрыве бумажные полосы не защитят, но все же радиус района повреждения стекол сильно уменьшается.
11 сентября, когда была уже полная темнота, во время очередного налета и сильного зенитного огня я был на крыше и увидел, как мелькнула неподалеку тень какого-то предмета, спускавшегося на парашюте. Парашют был виден на фоне неба, подсвеченного прожектором, причем всего несколько секунд, пока предмет не скрылся за домами. Я решил, что это летчик со сбитого немецкого самолета, и мгновенно нырнул в слуховое окно, чтобы поднять тревогу. Но не успел еще выпустить из рук раму окна, как дом качнуло, раздался грохот...
Вернувшись после сигнала «Отбой» домой (а мы все находились на постах), обнаружили, что взрывной волной распахнуло кухонное окно и сбросило на пол полуведерную кастрюлю с водой, стоявшую на широком подоконнике. И опять уцелели все стекла. Хорошо, что в момент взрыва я был уже не на крыше, иначе и меня могло сбросить вниз. Утром осмотрел место взрыва и понял, что произошло.
Сброшенная на парашюте морская мина попала не в Неву, а довольно далеко от нее, на набережную канала Грибоедова, в центре полукруглой площади у пересечения канала с Лермонтовским проспектом. Все три здания, выходившие фасадами на эту площадь, были полностью разрушены, а деревянный Могилевский мост через канал получил повреждения и стал доступен только для пешеходов. Позже, в 1942 году, он был по решению районного совета разобран на дрова. Восстановили мост только в 1954 году.
В первые сентябрьские дни пришла адресованная мне телеграмма из Соломбалы (Архангельской области) такого содержания: «Немедленно выезжайте работу. Лягин». Одновременно пришел денежный перевод на 30 рублей. Судя по этой телеграмме, я был принят на работу на морскую гидрометеорологическую обсерваторию в пригороде Архангельска Соломбале. Надо было решать вопрос о выезде. О том, что к этому времени все дороги были уже перерезаны немцами, я еще не догадывался. Однако было известно, что уже давно для выезда из Ленинграда требуется специальное разрешение. Я отправился в ленинградское Управление гидрометслужбы, на 23-ю линию Васильевского острова. Без особых затруднений попал к нужному мне начальнику (возможно, подействовали названные мною имена известных среди метеорологов людей — П. А. Молчанова, Я. X. Иоселева и В. И. Арнольда-Алябьева).
Помню, что был несколько ошарашен обстановкой, в которой происходил разговор. Фамилию начальника, с которым разговаривал, не помню, но не забуду его усталое лицо, со следами бессонной ночи... Был он в штатском, но полу пиджака оттопыривала кобура пистолета. На столе, среди бумаг и карт, стояли три телефонных аппарата. Тут же, за другими столами, еще два или три человека вели деловые разговоры с приходящими. Беседа была очень короткой. Выслушав меня, посмотрев телеграмму, начальник кратко сказал: «Ничем не могу помочь. Все!» Я поверил ему сразу — возможно, сказалось впечатление от пистолета под штатским пиджаком. Выезд в Соломбалу не состоялся.
В 1973 году, читая книгу академика В. В. Шулейкина, лекции которого я слушал перед войной во Дворце пионеров, узнал, что осенью 1941 года и первой военной зимой в Соломбале В. В. Шулейкин проводил исследования прочности льда{1} с целью обеспечения ледовых переправ и десантных операций. Видимо, и мне пришлось бы участвовать в этой работе, если бы не замкнувшееся блокадное кольцо.
Известие о невозможности выезда огорчило не только меня, но и В. И. Арнольда, который надеялся с моей помощью передать зимние вещи дочери, находившейся в Вологде.
Но делать нечего, надо было браться за другую работу. И она нашлась. Начало воздушных налетов на город обострило опасения о возможности химического нападения. Штаб ПВО нуждался в способах определения возможности распространения по городу отравляющих веществ в зависимости от направления и скорости ветра. Сотрудник ленинградского Института экспериментальной метеорологии Давид Львович Лайхтман предложил опытным путем определить зависимость ветровых потоков на улицах города от направления и скорости ветра, определяемых в двух- трех базовых точках города. Но для проведения такого эксперимента нужно было в течение значительного времени проводить одновременные измерения ветра на базовых точках и на большом числе точек в разных районах города. Работа сама по себе не сложная, но требовавшая большого числа подготовленных людей. Метеослужба выделить их не могла, и Д. Лайхтман, который также до войны преподавал аэрологию во Дворце пионеров, просил принять участие. Приборы также нашлись кроме Института метеорологии во Дворце пионеров и на кафедре пединститута, у В. И. Арнольда.
Практически эта работа заключалась в том, что через каждые 15 минут фиксировались скорость и направление ветра во множестве точек города. Продолжительность этой ветровой съемки должна была быть такой, чтобы охватить все наиболее вероятные варианты на базовых точках.
Как правило, дежурили ребята попарно, и только наиболее удобно расположенные точки были одиночными. Мне достался пост на крыше главного корпуса Дворца пионеров (Аничкова дворца), на пересечении реки Фонтанки с Невским проспектом. В левом крыле этого корпуса находились помещения сектора геофизики, кабинет В. И. Арнольда, а в малом куполе был выход на крышу, прикрытый небольшой деревянной будкой. Каждые четверть часа нужно было поднимать на двухметровом шесте анемометр, включать на 60 секунд, определяя одновременно направление ветра по вымпелу или флюгеру, снимать отсчет, подсчитывать показания анемометра и скорость ветра в м/сек и передавать результаты в центр по выведенному на крышу телефону. В первый же день выяснилось, что при сильном ветре очень нелегко одной рукой держать шест с анемометром, а другой — манипулировать шнурами включения и выключения. На второе дежурство я пришел с инструментами, с гвоздями, проволокой. Теперь шест ставился на специальную подставку, а шнуры включения и выключения крепились к крючкам с надписями «Пуск» и «Стоп». Работать стало удобнее и легче. Первая рационализация!
Многим, да и мне вначале, казалось, что пост на таком высоком и открытом со всех сторон месте опаснее других — ведь город был под обстрелами и бомбежками. Но оказалось наоборот.
Здесь опасен лишь снаряд, попавший прямо в купол. Небольшой перелет или недолет — и снаряд рвется где-то далеко внизу, а находящиеся на куполе крыши — в безопасности. Тогда как внизу — дело иное.
Много бомбежек и обстрелов наблюдал я с моей высокой позиции. Видел, как рвались снаряды на Невском, на Фонтанке. Видел разрывы тяжелых бомб в разных районах города, и близко и далеко. Каким чудом не попал под осколки никто ни наших ребят, участвовавших в ветровой съемке, можно только удивляться. Однажды дежурившие где-то на Петроградской стороне Фая Самсонова и Гарик Славкин пришли все в синяках от кирпичных обломков, в одежде, бурой от кирпичной пыли. Бомба разрушила дом, напротив которого, на противоположной стороне улицы, находился их пост. Тем не менее они держались до конца смены.
После войны приехав в Ленинград в отпуск, узнал, что Славкин в 1943 году был призван в армию и погиб в боях. Самсонова жила в Ленинграде все блокадные дни и осталась жива. В военное время она работала в пожарной охране здания консерватории.
Вспоминается, что известную трудность представляли воздушные тревоги и обстрелы, мешая вовремя добраться на свой пост к началу смены. По сигналу тревоги движение по улицам прекращалось, милиция и дежурные МПВО загоняли прохожих в убежища, в укрытия, под арки ворот.
И не раз приходилось, чтобы не опоздать к сроку, бегом пересекать Аничков мост под свист и крики постового милиционера.
Поздней осенью, когда уже рано наступала ночная темнота и стало холодать, необходимые данные были собраны, и ветровая съемка закончилась. Некоторое время я не работал и был занят только дежурствами на крыше и чердаке своего дома и бытовыми заботами.
В октябре бомбежки были почти каждую ночь, и в отдельные дни воздушная тревога объявлялась 10–11 раз. Если сигнал заставал дома, каждый раз приходилось подниматься наверх.
Вскоре мне была предложена временная работа в качестве лаборанта на курсах повышения квалификации комсостава запаса Краснознаменного Балтийского флота. Практические занятия по метеорологии на этих курсах вел основатель и руководитель сектора геофизики Дворца пионеров В. И. Арнольд-Алябьев. На базе нашего сектора и с использованием нашей приборной базы проводились занятия, и естествен но, что лаборантом был выбран один из учащихся сектора. Курсы эти закончили работу, когда начались сильные холода, в конце ноября.
К этому времени начало заметно сказываться недоедание. Ходить пешком на работу и с работы становилось все труднее, а от Дворца, где шли занятия, до нашего дома около 5 километров. Вначале, после введения карточек, нормы были достаточно большие, но постепенно они стали уменьшаться без объявления об этом, просто опустели полки магазинов, и то, что полагалось, негде было получить.
Первым признаком недоедания для меня были затруднения с вылезанием из слухового окна на крышу при воздушных тревогах. Летом и осенью выскакивал одним прыжком, только слегка опираясь руками на раму. Теперь же приходилось даже устраивать какую- нибудь подставку из кирпичей или другого чердачного хлама, чтобы выбраться из окна. Вскоре стало заметно труднее подниматься по крутой «черной» лестнице из квартиры на два этажа вверх, до чердака. Конечно, играло роль и то, что приходилось гораздо теплее одеваться. Дневные дежурства выпадали на долю тех, кто в это время не был занят на работе, в том числе и на мою. Бывая на крыше в светлое, дневное время, я лучше знал все ходы и переходы с одного корпуса на другой и даже на соседние дома, чем те, кто бывал там только в ночной темноте.
Во время одной из ночных тревог я находился на крыше южного шестиэтажного корпуса, а отец дежурил на северном, семиэтажном. Немцы обычно бросали зажигательные бомбы большой пачкой, сотнями, захватывая сразу большую площадь. Бомбы небольшие, весом 1 кг, цилиндрической формы с тупым концом и небольшим стабилизатором на хвосте. Изготовлены из горючего металла электрона — сплава магния, алюминия и цинка, и если сработал взрыватель, то бомба сгорает целиком, развивая высокую температуру, при которой плавится железо. Когда такие бомбы падают с большой высоты и в большом количестве, слышен звук, похожий одновременно на громкий шорох и глухой свист.
В тот день, точнее, в ту ночь, о которой идет речь, туча «зажигалок» захватила наш квартал. Шорох, шипение, свист закончились частыми уда- рами по железным крышам, громкими хлопками вспыхивающих «зажигалок» и ослепительными бело-голубыми вспышками. Наш дом бомбы не задели, если не считать тех, которые упали во двор, — с ними расправлялись дежурные внизу. Но на соседнем доме № 144, на его боковом корпусе ярким огнем разгоралась «зажигалка». Еще немного, прогорит кровля, загорятся стропила... Дежурных на доме № 144 не видно. Отец перебрался с нашего фасадного корпуса на соседний, но не знал, как спуститься на боковой, имевший на один этаж меньше. Я же знал, что на глухой кирпичной стене прибиты несколько деревянных планок, которыми можно воспользоваться как ступеньками. Побежал туда по крышам и в темноте и спешке зацепился ногой за растяжку антенной мачты. Падая, попал раскрытым ртом на другую оттяжку и так вцепился в нее, что разорвал углы рта и сломал четыре зуба. Лопата, бывшая у меня в руках, выскользнула и улетела вниз с седьмого этажа. Кое-как поднявшись, добрался до брандмауэра, перевалился через него, нащупывая ногой планку на стене. Отец подал мне специальные пожарные клещи. Спустившись на боковой корпус, я сбросил пылавшую «зажигалку» вниз, в темный колодец двора, отвернул прогоревшее железо кровли, сбил огонь с разгорающейся обрешетки...
Воспользоваться той же импровизированной лестницей для возвращения я не рискнул — боялся, что не хватит сил. Добирался через чердак, вниз и опять наверх, до своей квартиры. Пришел с окровавленным лицом, грязный и закопченный. Оказывается, у меня был такой вид, что отец не узнал меня, подавая мне на крыше клещи.
Боль в сломанных зубах не давала покоя. Отец, пользуясь наличием у него ночного пропуска, повел меня к жившему неподалеку частнопрактикующему зубному врачу М. И. Зиву. Врач оказал первую помощь, но о серьезном лечении в то время речи быть не могло. Отдаленные последствия этой аварии с зубами сказываются до сих пор — недолеченные зубы оказались причиной постепенного уменьшения числа собственных зубов и замены их «запчастями».
Практический вывод из случившегося был сделан уже на следующий день. Поднявшись на крышу, я привязал проволокой ко всем проводам, оттяжкам, антеннам и тому подобным предметам полоски белой ткани из старой простыни, что делало препятствия заметными в темноте. Уже после войны, в 1947 году, с удовольствием увидел на крыше остатки этой ночной сигнализации.
24-ю годовщину Октября город встречал без обычной иллюминации, но военных кораблей на Неве было гораздо больше обычного. Здесь они ремонтировались и отсюда же вели огонь и по самолетам, и по наземным целям.
* * *
С продовольствием становилось все хуже. Городской транспорт остановился, кажется, в сентябре. Но и до полной его остановки трамваи и троллейбусы нередко подолгу простаивали из-за обрыва контактных проводов и повреждений рельсов при обстрелах. К этому времени артиллерийские обстрелы участились и стали более обычными, чем бомбежки с самолетов. Уже легко было видеть, что враг очень близок, так как на улицах рвались уже не только снаряды тяжелых дальнобойных орудий, но и полевой артиллерии калибра 105 мм и меньше. На стене одного из домов по каналу Грибоедова (№ 156 или № 158) даже после войны можно было видеть следы шрапнели — огонь вели не на разрушение какого-либо объекта, а для уничтожения людей на улицах.
В это время продовольственные карточки еще не были прикреплены к какому-то определенному магазину, и поиски продуктов требовали передвижения по городу. Ходить пешком мне было легче, чем другим, и во время таких походов мне пришлось побывать в разных частях города. У Нарвских ворот, где все выходящие на площадь улицы были перегорожены массивными баррикадами, я впервые услышал из пробитого осколками дребезжащего уличного громкоговорителя стихи казахского поэта Джамбула «Ленинградцы, дети мои!». Прохожие останавливались и слушали. Трудно передать, как со слезами на глазах вслушивались ленинградцы в эти слова. Слова за полвека стираются в памяти. Вот эти стихи. Сейчас мало кто знает о них, и даже автор их, казахский народный поэт Джамбул Джабаев, почти неизвестен.
Ленинградцы, дети мои! Ленинградцы, гордость моя! Мне в струе степного ручья Виден отблеск невской струи. Если вдоль снеговых хребтов Взором старческим я скользну, Вижу своды ваших мостов, Зорь балтийских голубизну,
Фонарей вечерних рои, Золоченых крыш острия... Ленинградцы, дети мои! Ленинградцы, гордость моя!
Не затем я на свете жил, Чтоб разбойничий чуять смрад, Не затем вам, братья, служил, чтоб забрался ползучий гад в город сказочный, в город-сад.
Не затем к тебе, Ленинград, Взор Джамбула приворожил, А затем я на свете жил, Чтобы сброд фашистских громил, Не успев отпрянуть назад, Волчьи кости свои сложил У священных ваших оград.
Вот зачем на север бегут Казахстанских рельс колеи, Вот зачем Неву берегут Ваших набережных края, Ленинградцы, дети мои! Ленинградцы, гордость моя!
Ваших дедов помнит Джамбул, Ваших прадедов помнит он: Их ссылали в его аул, И кандальный он слышал звон. Пережив четырех царей, Испытал я свирепость их. Я хотел, чтобы пала скорей Петербургская крепость их.
Я под рокот моей струны Воспевал, уже поседев, Грозный ход балтийской волны, Где бурлил всенародный гнев.
Это в ваших стройных домах Проблеск ленинских слов-лучей Заиграл впервые впотьмах. Это ваш, и больше ничей, Первый натиск его речей И руки его первый взмах!
Ваших лучших станков дары Киров к нам привез неспроста: Мы родня с вами с давней поры, Ближе брата, ближе сестры Ленинграду Алма-Ата. Не случайно Балтийский флот, Славный мужеством двух веков, Делегации моряков В Казахстан ежегодно шлет.
И недаром своих сынов С юных лет на выучку мы Шлем к Неве, к основе основ, Где, мужая, зреют умы. Что же слышит Джамбул теперь?
К вам в стальную ломится дверь, Словно вечность проголодав, Обезумевший жадный удав... Сдохнет он у ваших застав Без зубов и без чешуи.
Будет в корчах шипеть змея, Будут снова петь соловьи, Будет вольной наша семья, Ленинградцы, дети мои! Ленинградцы, гордость моя!
Как владычицу меж владык, Почитать я землю привык. Ныне страшный в ней выжжен след, Причинен ей огромный вред, Беспощадно ее грызет Окровавленный людоед.
Но последний близок расчет, И земля в преддверьи побед. Вся страна идет на врага, Поднимается весь народ. И не сломит наших свобод Груз фашистского сапога, Не коснется вражья нога Вас, наследственный наш оплот, Ленинградские берега!
Вы громили врага и встарь, Не одна немецкая тварь Свой могильный нашла покров У прославленных островов.
К вам в разгар гражданской войны Подбирался царский холоп. Вы его увидали в лоб. Увидали и со спины.
Ленинград сильней и грозней, Чем в любой из прежних годов. Он врага отразить готов. Не растопчут его садов, Не расколют его камней.
К Ленинграду со всех концов Направляются поезда, Провожают своих бойцов Наши села и города. Взор страны грозово-свинцов, И готова уже узда На зарвавшихся подлецов.
Из глубин казахстанской земли Реки нефти к вам потекли, Черный уголь, красная медь И свинец, что в лад и впопад Песню смерти пропеть готов Зверю, рвущемуся в Ленинград.
Хлеб в тяжелом как дробь зерне, Груды яблок, сладких как мед, Со свинцом идет наравне Наших лучших коней приплод. Это все вам должно помочь Душегубов откинуть прочь.
Не бывать им в нашем жилье, Не жиреть им на нашем сырье, Ленинградцы, дети мои! Ленинградцы, гордость моя!
Слышат пастбища Сырдарьи Вой взбесившего зверья. Если б ухом к земле приник, Только ухом приник Джамбул, Обрела бы земля язык, И дошел бы сквозь недра гул, Гул Отечественной войны На просторах родной страны.
Всех к отпору Жданов призвал, От подъемных кранов призвал, От огромных станков призвал, От учебных столов призвал.
В бой полки Ворошилов ведет. Вдоль холмов и долов ведет, Невских он новоселов ведет, Невских он старожилов ведет.
Беспечален будь, Ленинград! Скажет Сталин: «В путь! В Ленинград!», Все пойдут на выручку к вам, Полководческим вняв словам.
Предстоят большие бои, Но не будет врагам житья, Спать сегодня не в силах я, Пусть подмогой будут, друзья, Песни вам на рассвете мои, Ленинградцы, дети мои! Ленинградцы, гордость моя!
Стихи эти написаны в сентябре, и осенью 1941 года появились в газетах и неоднократно повторялись по радио и городской трансляции. Мне пришлось слышать их в описанной обстановке, почти под праздник 24-й годовщины Октябрьской революции. Могу сказать, что это была действительно подмога и поддержка. Если люди останавливались у репродуктора на улице, забывая о своих заботах, слушали слова девяностолетнего казахского акына, значит, слова его были нужны. Правильно поняли значение этих стихов и руководители обороны Ленинграда, включив их в передачу между сводками Совинформбюро и сигналами воздушной тревоги.
Несмотря на все трудности, несмотря на обстрелы, бомбежки, начавшийся уже голод, великий праздник не был забыт. Были красные флаги на жилых домах и зданиях предприятий и учреждений, была трансляция выступления товарища Сталина на торжественном собрании в Москве и его речи на Красной площади во время парада. И было распоряжение исполкома горсовета о выдаче по продовольственным карточкам всем жителям по 200 граммов вина из оставшихся на складах запасов.
Мы получили на семью из четырех человек большую бутылку массандровского розового муската. В праздничный вечер, собравшись вокруг «буржуйки», устроили торжественный ужин, на котором мы с братом в первый раз в жизни пробовали вино. Мускат был замечательный.
Странно, что, несмотря на уже заметную слабость, опьянения не чувствовалось, а были только приятная теплота и ощущение сладости во рту. Праздник, назло фрицам, состоялся и в стране, и в городе, и в семье.
Постепенно приспосабливались и привыкали к тем условиям жизни, которые определялись блокадой. Вся жизнь в нашей большой квартире сосредоточилась в одной, средней, комнате. Окна всех комнат были еще с осени закрыты бумажными щитами, склеенными из газет во много слоев. Эти щиты, совершенно не пропускавшие свет, были сделаны по размерам оконных стекол и крепились кнопками и мелкими гвоздями непосредственно к оконным рамам, что позволяло при необходимости открывать каждую раму и форточку. Такая система светомаскировки была нами «разработана» еще до финской войны 1939–1940 годов, во время учений по ПВО, которые регулярно проводились в городе. С наступлением холодов эти бумажные щиты значительно уменьшали утечку остатков тепла через оконные стекла. «Буржуйка» стояла на подставке из кирпичей, ее дымовая труба была выведена прямо в топку печи (в то время отопление у нас было печное). Рядом на столе находилось все хозяйство — посуда и осветительные приспособления. Вначале была керосиновая лампа, затем, когда иссяк запас керосина, в ход пошли завалявшиеся огарки свечей, в том числе и елочных, а позже дело дошло и до лучины. Днем, когда на улице было светло, снимали бумажный щит с одного из стекол. Пока было электричество, приходилось в таких случаях каждый раз очень плотно закреплять бумагу, чтобы через щели не проникал ни малейший луч света. Теперь же, когда едва светил огарок свечки, щели не были в этом отношении опасны.
Поддерживать с помощью «буржуйки» нормальную температуру в комнате, конечно, не удавалось. Для этого нужно было топить почти непрерывно, а дрова кончились очень быстро. Обычный запас на зиму для печей в этом году сделать, конечно, не удалось. Поэтому огонь поддерживали только во время приготовления пищи. Жгли подобранные на улице обломки досок, щепки, бумагу, кое-какие книги, мебель. Весьма трудным делом оказалась разделка на дрова старых гнутых венских стульев. Еле-еле удавалось вдвоем, двуручной пилой отпилить кусок ножки. Трудности на топливном фронте усугублялись еще и тем, что зима 1941/42 года была необычно холодной для Ленинграда. И морозы стояли довольно крепкие, и за всю зиму не было ни одной обычной для этих мест оттепели. В результате температура в комнате опускалась ниже нуля, вода в ведре и чайнике утром покрывалась льдом.
Вода тоже доставалась нелегко. Водопровод перестал действовать в те дни, что и городской транспорт, — не было электроэнергии, да и невозможно было поддерживать нормальное давление в трубах из-за непрерывных повреждений от бомб и снарядов. Жители районов, близких к Неве, пользовались речной водой. Наш дом стоял на набережной канала Грибоедова, но брать воду из канала никто не рисковал, так как ленинградские каналы и сейчас грязны, а в то время вода в них была почти непрозрачна. Впрочем, к весне 1942 года в результате прекращения работы промышленных предприятий и транспорта вода в них заметно очистилась естественным путем. Поэтому в районах, отдаленных от Невы, жители искали разные источники водоснабжения. Чаще всего это были воронки от бомб, разрушивших водопроводные магистрали. В этих воронках стояла вода, поступавшая под малым давлением по пробитым трубам. У нас ближайшая такая импровизированная водоразборная колонка была на площади Тургенева, примерно в километре от дома. Кажется, не очень далеко, но нужно было не меньше часа, чтобы принести 4–5 литров воды — на большее не хватало сил. Замерзла и забилась, ввиду отсутствия воды, канализация. Все нечистоты выносились на улицы и вмерзали в высокие снежные сугробы, сбрасывались в каналы, что, конечно, также делало невозможным брать оттуда воду даже для технических надобностей.
О положении с продовольствием есть много сведений в литературе, причем наиболее достоверными являются издания, близкие по времени к военным годам. Начиная же с 1985 года под предлогом «гласности» полился поток грязи на руководителей обороны города, началась явная дезинформация и ложь.
Отмечу только некоторые детали, которые видел и знаю по собственному опыту. Хлебные карточки не имели прикрепления к магазинам. Они давали право получения хлеба в любой булочной города. Талоны на карточке имели дату, и хлеб можно было получить только за текущий день и на один день вперед. Талоны за прошедший день теряли силу. Хлеб, конечно, был только весовой, штучной продажи не было. Продовольственные карточки — отдельные на мясо, на крупу, на сахар, на жиры — вначале тоже были «свободными», но затем было проведено прикрепление к магазинам по месту проживания. Ввиду значительных людских потерь, а также чтобы противодействовать попыткам немцев нарушить снабжение распространением фальшивых карточек, два или три раза в месяц проводилась перерегистрация карточек. При питании в заводской столовой карточка давала право на обед, независимо от прикрепления. Из нее вырезалось при получении обеда нужное количество талонов на крупу, жир, мясо. Поздней осенью, когда еще не был налажен хотя бы скудный подвоз продуктов по ладожской трассе, объявленные нормы не могли быть обеспечены, и оставшиеся у многих ленинградцев карточки с неиспользованными талонами напоминают об этом.
Наиболее тяжелый период в снабжении хлебом был уже после первого повышения норм на хлеб, которое состоялось 25 декабря 1941 года. В первой половине января, в силу причин, связанных не с нехваткой муки, а с недостатком топлива для выпечки и с нарушением водоснабжения, несколько дней хлеб поступал в магазины с большими перебоями, его не хватало, и длинные очереди стояли на морозе, не расходясь даже при близких разрывах снарядов, — люди только падали и прижимались к стенам домов. Можно было говорить, что люди не стояли, а лежали в очереди. Ушедший из очереди по любой причине терял право на возвращение в нее, и никакие просьбы и уговоры не помогали.
Хлеб из пекарен в магазины доставлялся на ручных санях, которые тащили и подталкивали два-три человека. Перебои в доставке хлеба продолжались недолго — в нашем районе не больше недели. Однако и эти дни для многих оказались непосильны, и в это время начало расти число жертв голода. Все чаще стали встречаться на улицах люди с санками, к которым привязаны тела умерших, едва завернутые в тряпки. Нередко попадались и мертвые тела на улицах.
В начале 1942 года в снабжении продовольствием было налажено четкое распределение и оповещение. По трансляции, а затем, когда возобновился выпуск газеты, и на ее страницах сообщались извещения Управления торговли Ленгорисполкома о том, что в течение определенных дней на талон продовольственной карточки (указывался № талона) выдается столько-то граммов такого- то продукта, пусть даже количество было мизерное, но во всех магазинах был этот продукт по числу прикрепленных, и каждый мог без всяких трудностей получить положенное. Это, конечно, сильно экономило силы истощенных людей и, без преувеличения, спасло жизнь многим. Партийная организация города, городской Совет делали все, что можно, для спасения жителей.
Помимо хлеба по карточкам выдавались, правда в небольших количествах, различные крупы, жиры (чаще всего растительное масло: подсолнечное, горчичное, ореховое, кокосовое, льняное), яичный порошок, сахар, мясо, соль. Насколько помню, в 1942 году уже не было определенной месячной нормы выдачи продуктов, а выдача производилась исходя из возможностей доставки.
Кроме продуктов, получаемых по карточкам, в ход шли различные суррогаты, домашние животные были съедены, и надо сказать, что жаркое из кошки мало отличается от кролика, так что тут пояснения не нужны. А вот о столярном клее следует сказать. Столярный клей в плитках предварительно замачивали в воде около суток, затем варили в воде до полного растворения плитки (одна плитка на два-три литра воды). Чтобы отбить специфический запах клея, добавляли лавровый лист, перец — эти специи у многих хозяек сохранились с довоенных времен. Употреблять можно было или в горячем виде как бульон, или после охлаждения как студень, особенно если находилась горчица.
Нечто подобное делалось и из сыромятной кожи, но, надо сказать, гораздо менее съедобное.
После введения карточек некоторое время в магазинах можно было приобрести пачки суррогатного кофе, а иногда даже натуральный нежар еный кофе в зернах, а также разные специи, в том числе горчичный порошок. Делались попытки печь лепешки из горчицы или кофейной гущи — замешивалась кашица, и слепленные из нее «оладьи» жарили прямо на горячей «буржуйке» или на сухой сковородке. Страшно горько, но некоторое ощущение сытости остается.
Когда начались холода и наступила полуголодная жизнь, был еще один источник, где можно было добывать что- то съедобное — пока не лег глубокий снег. В район Средней Рогатки и в другие ближайшие пригороды горожане пробирались и искали там, на уже убранных огородах, остатки мерзлой картошки и капустные кочерыжки. Дело это было рискованное, так как в непосредственной близости проходила линия фронта. С одной стороны, риск попасть под немецкую пулю, с другой — риск задержания за нарушение запрета. Но в случае удачи получались неплохие щи...
Думаю, что запрет на такие вылазки все же был обоснован. Он уберегал людей от опасности и в то же время был необходим для соблюдения прифронтового режима.
Иногда обнаруживались неожиданные приятные и полезные находки. Накануне Нового года решили для поднятия настроения как-то украсить комнату и вытащили коробку с елочными украшениями. Обнаружил и, что некоторые из них сделаны из какой-то сладковатой съедобной массы, — употребили по назначению. В хозяйстве у нас всегда имелись дома для мелкого ремонта небольшие запасы материалов, среди которых оказалась натуральная льняная олифа. Оказалось, что она вполне годится для приготовления пищи.
Конечно, как уже говорилось, были использованы в пишу домашние животные. Наша семья не держала до войны ни собаки, ни кошки. Но поздней осенью или зимой дважды удавалось добывать где-то кошек. Отец, живший в молодости в Сибири и имевший опыт охоты, брал на себя трудную задачу превращения этой добычи в пригодное для приготовления пищи мясо. Это было сложно еще и потому, что оставалось мало физических сил, и потому, что не было никакого оружия, за исключением ломика-гвоздодера. Для того чтобы сказать всю правду, надо пояснить, что использовалось не только мясо, но даже и жир, соскобленный со шкурки, — не пропадало ни крошки.
Кроме голода и холода, были и другие трудности, среди которых надо отметить вшивость. До войны мы знали об этом явлении только по книгам о гражданской и Первой мировой войне. И вначале даже не могли понять причины постоянного желания чесаться. Холод, истощение, постоянное нервное напряжение не располагали к снятию одежды и белья, да и что можно увидеть при тусклом свете лучины?
Откуда появились вши? Видимо, занесли мы их из транспорта, из очередей, из убежищ. Наверно, прав был один из героев Твардовского, признававший настоящим солдатом только того, кто испытал «одну простую штуку — вошь». Справиться с этой напастью удалось только к весне, с наступлением тепла и света.
Все мы постепенно слабели, силы уходили. Дольше всех держалась мама. Отец, собирая последние силы, уходил на завод, и мы никогда не знал и, вернется ли он домой. Брат в конце декабря слег и почти не передвигался даже по комнате. Наверно, наша семья не избежала бы потерь, если бы изредка не приходила к нам мамина сестра тетя Галя. Она была врачом, работала в госпитале. Сама недоедая, она делилась с нами крохами своего военного пайка, принося раз в одну- две недели несколько сухариков и два-три кусочка сахара. Тяжелые людские потери заставили организовать на заводах и других предприятиях специальные пункты помощи наиболее истощенным людям. Эти пункты назывались стационарами. Конечно, найти дополнительное питание для поступавших туда было почти невозможно. Но зато в помещениях, где они были развернуты, было тепло, там можно было и помыться и отдохнуть, а главное — питание было хоть и скудным, но регулярным. А ведь многие погибали именно из-за того, что не могли правильно распределить получаемые продукты на весь срок до следующей выдачи, и, съев все в первые же дни, оставались совсем без пищи. Ослабленный организм этого не выдерживал. Стационары спасли, без сомнения, сотни тысяч жизней. К концу зимы попал в заводской стационар и отец. Он там пробыл две недели. Его это сильно поддержало, вернулся он значительно окрепшим, и было видно, что для него главная опасность позади. В феврале на какое-то время и я вышел из строя — слег. Слабость доходила до того, что трудно было даже лежа поворачиваться с одного бока на другой, из-за чего возникали болезненные пролежни. Вообще худоба и истощение ленинградцев доходили до того, что даже спустя несколько месяцев после голодной зимы, когда нормы снабжения значительно выросли, многие, работавшие сидя, носили с собой специально сшитые подушечки, без которых было невозможно сидеть — голые кости на жестком стуле.
Насколько помню, в зимние месяцы было очень мало воздушных налетов на город — их заменили обстрелы из орудий. Возможно, сказывались зимние трудности с аэродромами, нехватка горючего или тяжелые бои на других фронтах, в частности под Москвой, но воздушные тревоги были редки.
Приближалась весна, и городу стала грозить опасность эпидемий. Несмотря на все усилия, на улицах под снегом могли быть трупы. Все снежные сугробы оказались залиты нечистотами, которые, оттаяв, стали бы источником заразы. Допустить этого было нельзя, город мог погибнуть.
Руководители обороны города Жданов, Попков, Кузнецов обратились с призывом ко всем ленинградцам выйти на очистку города. Ослабевшие, истощенные люди вышли, выползли на улицу и сделали чудо — город очистился, посвежел, и стало ясно, что он не сломлен. Были использованы все резервы топлива, дали ток в трамвайную сеть, на улицы вышли грузовые трамвайные поезда. В них лопатами, вручную грузили снег с грязью и мусором, чтобы вывезти и сбросить в Неву, в каналы, откуда весеннее половодье унесет все в море. В городе в то время стояла необычная тишина. Заводы, да и то далеко не все, работали вполсилы, машин на улицах не было. И в этой тишине звуки разносились очень далеко. Например, когда грузовые трамваи проходили по проспекту Огородникова, у нас, на канале Грибоедова, хорошо были слышны их звонки и скрежет колес по рельсам на поворотах. А ведь расстояние было не меньше трех километров. Этой громадной работой по приведению города в порядок дело не ограничилось. Чистота на улицах поддерживалась лучше, чем в мирное время, и несмотря на разрушения, забитые фанерой окна, город выглядел величественно и торжественно.
Весной возобновились воздушные налеты на город. Хорошо помню мощный налет в апреле. Немцы хотели воспользоваться тем, что корабли на Неве еще не освободились от льда, не имели свободы маневра, и пытались уничтожить флот. Налет происходил днем. Я и брат, который еще не оправился от крайнего истощения, находились дома. Мы могли видеть только небо в сплошной белой пене зенитных разрывов. Но оглушал грохот большого числа зенитных автоматов, установленных на кораблях и на некоторых зданиях, эти автоматы и решили судьбу налета. Стремясь поразить корабли, немцы атаковали с малых высот, пикировали на корабли, но, подбитые плотным огнем в упор, не всегда могли выйти из пике, врезались в лед, в воду, в землю. Флот серьезных потерь не понес, повреждения были быстро исправлены судостроительными заводами города. А потери немецкой авиации за этот день исчислялись десятками машин.
Весна брала свое. Город оживал быстро. Еще зимой во многих магазинах были организованы пункты, где можно было получить стакан горячей кипяченой воды, обогреться. Старались создать там даже своеобразный уют, несмотря на полумрак, так как витрины почти везде были закрыты специальными сооружениями из досок с песчаной засыпкой. Эти сооружения надежно защищали от осколков и так же, как кипяток, спасавший от мороза, выручили многих жителей.
Зимняя голодовка привела к появлению в городе цинги. И вот в тех же пунктах, где в зимние холода снабжали кипятком, появились плакаты с инструкциями по приготовлению витаминных настоев из сосновой хвои, а также по приготовлению разных блюд из весенней травы — крапивы, лебеды и других. Вскоре появилось там и это целебное питье, которое, как и кипяток, было бесплатным.
Уж в конце апреля начали открываться некоторые кинотеатры. В мае смотрел где- то на Невском, кажется, в «Титане» (хотя не совсем в этом уверен), фильм «Большой вальс» и помню, что те кадры, где показано хоть скромное застолье, смотреть было трудно. Надо сказать, что культурная жизнь города если и прекращалась на самые трудные зимние месяцы, но делалось все, чтобы ее поддерживать. Уже в ноябре мне удалось по полученной от кого-то из знакомых контрамарке побывать на спектакле в Театре оперы и балета им. Кирова (теперь — Мариинский). Не помню, что именно было на сцене, но впечатление осталось горькое и гордое — в нетопленом зале сидели рабочие, пришедшие прямо с работы, в пальто и в валенках. Рядом сидели люди в военной форме, в сапогах и полушубках, некоторые — с оружием. А на холодной сцене для них играли лучшие артисты города и страны, играли голодные и замерзающие, но красивые своим мастерством и стойкостью.
Во время одного из налетов здание театра было сильно повреждено, но восстановительные работы начались уже в 1942 году, и хотя о капитальной реставрации речь идти не могла, но уже летом театр мог принять посетителей.
Но наряду с оживлением жизни города более часты стали обстрелы, внезапные налеты то на один, то на другой район города. И если воздушную тревогу объявляли по всему городу сразу, то сигналы о начале обстрела давали только в тех районах, по которым немцы в это время вели стрельбу. Несмотря на оперативность, эти сигналы запаздывали. Появившиеся на стенах надписи, указывавшие наименее опасные стороны, имели значение в основном для новичков в районах, так как местные жители по опыту знали, с какой стороны можно ждать снаряда.
Насколько сильно немцы обстреливали город, можно видеть уже из того, что я и во время блокады, и позже, приезжая в Ленинград в отпуск, пытался найти хоть один дом, не получивший никаких повреждений от бомб и снарядов, но напрасно — мне это не удалось. Когда весеннее солнце стало пригревать по-настоящему, мы с братом, который не ходил еще на завод из-за сильного истощения, сделали несколько попыток «выползти» на улицу. Наиболее трудными были следующие моменты. При возвращении домой надо было подниматься по лестнице пешком на пятый этаж (лифта у нас в подъезде не было).
Такой подъем занимал около часа, с долгим отдыхом на каждой площадке. На улице же непреодолимым препятствием была каждая канавка, впадина, кучка камней, лежащий фонарный столб, сбитый снарядом. Эти препятствия приходилось обходить, так как перешагнуть, а тем более перепрыгнуть было не по силам. Весеннее тепло и заметно улучшившееся, хотя и недостаточное, снабжение создавали странное ощущение, что если голод и холод позади, то опасности больше нет. Но это ощущение было, конечно, обманчивым.
Помню, как в одну из таких вылазок мы оказались в сквере на площади Тургенева в тот момент, когда начался обстрел. Об этом мы, как и все окружающие, узнали по свисту снарядов, грохоту разрывов и почти сразу прозвучавшему из уличных громкоговорителей оповещению штаба МПВО. Представьте себе наше положение. Бежать мы не можем. Весь сквер еще с осени перекопан щелями-бомбоубежищами, но воспользоваться ими мы тоже не можем, так как в щелях стоит вода с глиной от недавно растаявшего снега, а кроме того, ни спуститься туда по размокшим земляным ступенькам, ни тем более выбраться обратно для нас невозможно. И вот мы и другие похожие по состоянию на нас люди медленно и внешне спокойно идем, не спеша отыскиваем переходы через щели, огибаем препятствия и направляемся к ближайшим домам на Садовой улице, на проспекте Маклина, чтобы укрыться в подъездах, под арками ворот. Пока добираемся до укрытия, обстрел прекращается, вернее, переносится на другой район. Тем не менее такие прогулки нужны, они заставляют собирать все силы, побеждать слабость.
Благодаря весеннему теплу, свету город быстро оживал, оживали люди, ожили и мы. Вскоре брат уже ходил на работу в механический цех судостроительного завода, где он точил на токарном станке корпуса мин.
Оказался на заводе и я. Оставаться без работы в такое время казалось невозможным. В метеослужбе не было необходимости в специалистах, так как в Ленинграде все рабочие места были заняты, а выехать в другое место не позволяла блокада. Подробности поступления на завод забылись, вероятно, потому, что оформлением документов занимался отец, работавший там же, на Адмиралтейском (тогда он назывался — им. А. Марти). Принят я был в восьмой цех (корпусной цех, где строились на стапелях корпуса кораблей) учеником электромонтера. Непосредственным моим руководителем стал электрик цеха Сафронов. он же — секретарь цеховой парторганизации. Мои обязанности заключались в том, чтобы своевременно включать в начале рабочей смены и после обеденного перерыва мотор-генератор, преобразовывавший переменный ток напряжением 880 вольт в постоянный ток низкого напряжения для сварочных аппаратов. Во время работы я должен был следить за температурой машин, смазывать подшипники, а в конце смены и во время обеда выключать машины.
Конечно, завод в блокадное время не строил новых кораблей и даже наоборот — на стапелях разбирали некоторые начатые строиться корпуса, чтобы использовать листовую сталь для нового срочного заказа. Таявший на Ладоге лед нес угрозу нового голода, так как автомобильная до- рога прекращала работу. Судостроители Ленинграда срочно готовили для переправы плавучие средства. В нашем цехе варили понтоны (позже появилось и распространилось в литературе слово «тендеры», но тогда называли их понтонами). Эти очень простые по конструкции суда могли перевозить десятки тонн груза, загружались и разгружались почти без причалов и не тонули, даже будучи перевернутыми крутой ладожской волной или близким взрывом. Позже мне пришлось видеть эти суденышки на ладожской переправе, где они перевозили грузы. Для перевозки людей их не использовали, так как на понтонах не было ни надстроек, ни даже фальшбортов. Экипаж состоял из одного-двух человек, находившихся на открытой палубе с леерными ограждениями, без защиты от волн, ветра, дождя. Как ни мал был мой вклад в работу по созданию этих кораблей для летней Дороги жизни — все же я делал, что мог, делал то, что мне было поручено.
Второй вид моих занятий в цехе определился тем, что мой начальник был парторгом. Видимо, еще до моего появления в цехе он знал от моего отца, имевшего рабочие контакты с восьмым цехом, о моих занятиях рисованием. Тут сыграл роль мой небольшой рисунок, изображавший один из кораблей, в постройке которого вместе с другими ленинградскими заводами участвовал и наш завод. Наверно, этот корабль, первенец новой серии легких крейсеров, носивший имя «Киров», известен многим. Этот рисунок отец носил на завод, там профессиональные корабелы его одобрили. Как только я пришел в цех, Софронов предложил мне серьезное задание. Помню, он говорил, что рабочие измучены трудной зимой, истощены, некоторые не находят сил развернуть и прочитать даже те газеты, которые с перерывами выходили в блокадном Ленинграде. И хорошо бы, если бы при входе в цех людей встречали выполненные в крупном масштабе, на больших листах бумаги карикатуры на Гитлера и его вояк, краткие сообщения об основных новостях. Пользуясь тем, что работа моя не требовала неотрывного внимания, в перерывах между обходами машин и проверкой их температуры (прикладыванием ладони к греющимся местам), выбирал самые острые рисунки из газет и переносил их на оборотную сторону старых чертежей, которых было в достатке, ту шью и цветными карандашами. Утром Софронов звал меня к выходу в цех и, показывая незаметно на скупые улыбки проходящих на смену рабочих, радостно говорил: «Смотри, смотри, действует!»
Он очень огорчался, что старая, еще довоенная витрина, когда-то очень добротно сделанная, была при одной из бомбежек завода сильно повреждена. Но починить расколотый угол рамы, сделанной из толстых досок, не хватало ни сил, ни умения.
Вспоминаются еще некоторые детали заводского быта, работы, настроения людей.
В восьмом цехе работал старый разметчик, фамилию которого я, к сожалению, не помню. Говорили, что он на заводе 25 лет, то есть с 1917 года. За свой труд он был еще до войны награжден орденом Трудового Красного Знамени. Этот орден всегда был на его спецовке. После голодной зимы он не мог самостоятельно работать, так как работа разметчика листов корпусной стали требует постоянно нагибаться до земли, длительное время находиться на корточках, да и оснастка не из легких. Он мог только давать советы, указания, консультации, помогал разметить лист так, чтобы было меньше отходов и меньше длина линий разреза. Его указания исполняли начинающие, только пришедшие на завод молодые парнишки-ремесленники и женщины. Надо было видеть, как уважительно смотрели люди на орден, украшавший брезентовую спецовку немолодого грузного человека с отечным от голода лицом. Завод, находящийся в западной части города, часто подвергался обстрелам. С верхних строений восьмого цеха, как говорили, были видны даже вспышки выстрелов немецких орудий. Наш цех имел, в смысле защищенности, преимущество перед другими цехами. Бетонные сооружения стапелей, на которых собирались корпуса кораблей весом в десятки тысяч тонн, были настолько прочны, что могли выдержать даже взрывы тяжелых бомб. Это использовалось в полной мере. Так, например, в подстапельном пространстве находилась цеховая столовая. Но о столовых — чуть позже.
Кроме довольно надежных укрытий, восьмой цех имел еще одну особенность. Рядом с ним находился канал, или, как говорят судостроители, ковш, в который заходят достраивающиеся или приходящие на ремонт корабли. Замечу здесь, что именно в этом ковше стоял на ремонте в октябре 1917 года крейсер «Аврора», построенный здесь же в 1904 году, и именно отсюда он вышел на Неву, к Николаевскому мосту, для исторического выстрела по Зимнему дворцу.
Мачты стоящих в ковше кораблей и высокие стойки так называемых стапельных колонн — подъемных кранов, стоящих на рельсовых путях вдоль ковша и стапелей, просматривались с немецких наблюдательных пунктов и были мишенью для обстрелов. В самом конце ковша, как раз там, где находилась главная проходная завода, была небольшая площадь. Через нее утром и вечером потоком шли люди. В центре площади стоял небольшой памятник В. И. Ленину. Казалось странным, что он цел, хотя все кругом — асфальт, гранитные плиты, стены зданий «иссечены» осколками. Я удивлялся этому, пока не узнал, что почти каждую ночь самые искусные заводские чеканщики «лечили» раненую статую. И каждое утро Ленин приветствовал мартийцев.
Брат работал в одном из механических цехов завода, кажется в двадцатом. Цеха, оснащенные всеми видами станков, на которых прежде готовили детали корабельных механизмов и машин, не должны были простаивать, когда прекратилось строительство кораблей. В цехах было налажено производство минометов и боеприпасов для них. Несколько раз я заходил в цех к брату. Когда ему приходилось поднимать на станок заготовку для 120-мм мины, мы это делали вдвоем. Ни мне, ни ему не под силу было сделать это в одиночку, хотя вес заготовки, конечно, не превосходил 20 килограммов. Разумеется, моя помощь была просто случайным эпизодом, так как я мог заходить «в гости» только во время своего обеденного перерыва, если не мешали какие-то обстоятельства.
Обычно же токари с соседних станков помогали друг другу.
Вот еще некоторые «мелочи». Полагалось постоянно иметь при себе противогаз. Нередко вахтеры в проходных предъявляли претензии к тем, кто шел на работу без противогаза. Поэтому иные умельцы ухитрялись, вскрыв коробку, очистить ее от всего содержимого, запаять дно и получить посуду, в которой носили из заводских столовых суп, чтобы подкрепиться дома и поделиться с семьей. Такие «противогазы» в 1942 году были нередки. Думаю, охрана знала об этом, но формальных поводов для придирок не было, внешний порядок был соблюден.
Столовые на заводе были открыты во всех цехах, даже там, где их до войны не было. Это обеспечивало рабочим возможность не тратить время и силы на передвижения по огромной территории завода, что было к тому же не всегда безопасно. В восьмом цехе, как я уже упоминал, для столовой выделили помещение под основанием стапеля. Безопасность придавала особый уют. Конечно, пища выдавалась по карточкам, то есть из карточки вырезали при раздаче талоны на соответствующее количество крупы, жиров и других продуктов. Для того чтобы исключить злоупотребления и, как мне кажется, чтобы избавиться от необоснованных подозрений, продукты в котел закладывались в присутствии группы рабочих контролеров. После варки готовая каша или суп взвешивались, и путем несложного расчета определялся вес готовой порции, соответствующей определенному количеству граммов крупы и других продуктов. Согласно этому расчету, который был вывешен для общего сведения, обед каждому выдавался по весу.
Надо сказать, к весне 1942 года нормы были уже далеко не такие скудные, как зимой, и если бы не крайнее истощение, этого могло быть достаточно для жизни и работы. Но для восстановления нормального веса, физической силы, для преодоления постоянного ощущения голода, которое не оставляло даже тотчас же после довольно сытного обеда, и, наконец, для преодоления вполне понятных мыслей о возможности новых голодных дней этого было мало. Забегая вперед, скажу, что справиться с ощущением голода удалось далеко не сразу. Весной возникла и другая проблема — цинга. Насколько я помню, медики разъяснял и, что цинга проявила себя тогда, когда продуктов стало больше, а витаминов, необходимых для их усвоения, прибавилось недостаточно. Ведь «прибавка» шла в основном за счет хлеба, сахара, жиров, крупы, но не за счет овощей и фруктов, неудобных для перевозки из-за невыгодных габаритно-весовых параметров. Признаки цинги — опухшие суставы, раздувшиеся десны, качающиеся зубы и другие симптомы — были заметны уже ранней весной. Были предприняты энергичные меры. На север от Ленинграда, в не занятые врагом пригороды Токсово, Парголово, Всеволожская, направлялись бригады для сбора хвои. Из хвои делали витаминный настой, достаточно противный на вкус, но необходимый. Он появился в медпунктах, в аптеках и, как я уже упомянул, в продовольственных магазинах — бесплатно. Большим тиражом были отпечатаны (некоторые даже в красках) инструкции о съедобных растениях и способах приготовления. Сейчас трудно представить себе, как сложно было все это делать в условиях блокированного города, потерявшего не только промышленность, но и квалифицированные кадры — многие ушли в армию, часть эвакуировалась, а немало было тех, кто не перенес голодную зиму. Городскому и районным комитетам партии, возглавлявшим всю жизнь города, пришлось разыскивать по архивным сведениям уцелевших специалистов, ученых и привлекать их к работе на самых важных участках.
Но я перешел от дел заводских к заботам общегородского масштаба. Вернемся опять в цех. Вот два происшествия, которые мне хорошо запомнились.
Парнишка, работавший электриком, позвал меня с собой помочь ему устранить мелкую неисправность в двигателе мостового крана. По узкому трапу, укрепленному на стене цеха, он полез на кран, я за ним. Конечно, такой подъем не был легким ни для кого из переживших блокадную зиму. Поэтому приходилось искать опору не только для дрожащих ног, но и для рук. Стеклянная крыша цеха почти не пропускала света. К обычной копоти и пыли добавилась маскировочная краска, а там, где стекла были выбиты, рамы забили фанерой и рубероидом.
В полутьме я заметил толстый металлический прут, горизонтально проложенный по стене, диаметром миллиметров 15–20, он был черен от старой грязи. Прут показался мне надежной опорой, и я ухватился за него левой рукой. Спасло меня то, что правая рука ничего не касалась, а ноги, хоть и стояли на металлическом трапе, были не босые, а в ботинках. Облюбованный мною «поручень» оказался токоведущей шиной, по которой перекатывался роликовый токосъемник мостового крана. Меня затрясло, я корчился, но не мог даже открыть рот, чтобы позвать на помощь. Отпустить руку невозможно, так как мышцы парализованы током. Мой напарник, не замечая моего положения, лез вверх. Добравшись до площадки, он оглянулся. Лицо его побелело, глаза округлились, он не знал, что делать. Ведь это был такой же мальчишка, как я, даже младше, но окончивший ремесленное училище. Выключить ток он не мог, так как рубильник внизу, а спуститься, не задев меня, невозможно. Кричать бесполезно — в заготовительном участке грохот железа, шипение сварки заглушают голос. Не знаю, как долго продолжалась эта немая сцена, но наконец меня судорогой скрючило так, что ноги оторвались от трапа. В то же мгновение рука разжалась, и я скатился по трапу до ближайшей площадки. Разумеется, мы никому не сообщили об этом случае. Синяки я подсчитывал уже дома. Ожог ладони, к счастью, был незначительный. А свидетелей вообще не было.
Как удалось мне целым и невредимым выйти из этой передряги, объяснить не могу. Может быть, истощение организма привело к повышению электрического сопротивления тела. Может быть, человек нормальной упитанности был бы убит на месте.
На кран мы все же залезли. Насколько я помню, пришлось менять «щетки» на двигателе. После этого случая я стал с большим вниманием относиться к плакатам по технике безопасности, которые вначале казались несколько смешными, например «Загни гвоздь!» или «Подбери заклепку!».
Вокруг строящихся корпусов кораблей (вернее — строившихся до войны, а затем законсервированных) стояли подмостки — леса, как вокруг возводимых зданий. И если оттуда, с высоты десятков метров, падала заклепка, она могла серьезно ранить. Поэтому на всех ярусах лесов были надписи, напоминавшие об этом, и рядом — ящики, куда складывали подобранные куски металла. Точно так же надписи напоминали об опасности торчащих гвоздей, и каждый заметивший такой гвоздь, не проходил мимо, а обязательно принимал необходимые меры. Эта привычка была заметна у всех опытных рабочих.
Второе происшествие, или лучше сказать, событие, — вступление в комсомол. Это произошло совершенно естественно. Парторг цеха был моим непосредственным руководителем и наставником на заводе. Комсомольская «секретарша» работала в его же «хозяйстве». Уговаривать и убеждать меня принять коммунистические убеждения не пришлось — они были заложены во мне еще с дошкольных лет. Братья моей мамы, дядя Александр, дядя Григорий, были коммунистами и участниками гражданской войны. Отец, хоть и не состоял формально в партии, был убежденным коммунистом и участвовал в революционном движении еще в 1905 году. Единственной причиной, по которой я не вступил в комсомол раньше, было то, что я считал себя еще недостойным этой чести. Меня убедили в том, что каждый из нас делает то, что ему по плечу, что мои рисунки и агитплакаты значат не меньше других дел. Короткое собрание напоминало описанное Фадеевым в «Молодой гвардии». Был признан политически правильным ответ о задачах комсомола — защищать Ленинград.
Вскоре в Октябрьском райкоме ВЛКСМ в здании на углу Садовой улицы и проспекта Майорова (Вознесенский пр.) я получил комсомольский билет, который храню до сих пор. Вместо фотографии на первой странице стоит штамп «Действителен без фотографии» — напоминание о блокаде, когда и фотоматериалы были дефицитны.
Уже замечал я в этих записках, что руководство обороны города стремилось предвидеть ход событий и принимать нужные меры заранее. Несмотря на непрерывные попытки прорвать блокаду, не могло быть уверенности, что это произойдет до наступления второй военной зимы. Нельзя было допустить повторения трагедии первой зимы. И город начал готовиться к зиме еще летом. Готовились запасы топлива. Помимо заготовок дров в лесах севернее города, искали резервы и в самом городе. Причины были серьезные. Найти достаточное количество рабочих рук в городе, где почти все страдали дистрофией (истощением), было невозможно. Малочисленные бригады лесорубов, не имеющие опыта работы, не могли спасти положение. Заготовленные ими дрова были сырые и плохо годились для топки квартирных печей. Доставка этих дров из леса в город требовала много дефицитного бензина. Правда, часть городского автопарка была переведена на газогенераторное питание, и машины заправлялись древесными чурками вместо бензина. Но таких машин было мало.
Поиски ресурсов в городе навели на мысль использовать поврежденные бомбежками сооружения. Так решилась судьба поврежденного бомбой деревянного Могилевского моста — жителям выдали разрешение на разборку и использование деревянных конструкций как топлива. Пошли на дрова и деревянные сиденья с трибун стадиона им. Ленина. Право на получение дров давали обыкновенные билеты на стадион, в которых были указаны места. Получившие такие билеты своими силами разбирали указанные в билете сидячие места и использовали полученное топливо, причем все это делалось до наступления холодов.
Важным шагом по подготовке к зиме было освобождение города от тех, кто был слаб и наиболее истощен. По ладожской трассе вывозили из города детей, стариков, ослабших, нетрудоспособных. Медицинские комиссии проверяли людей, давали направление на эвакуацию. В июле и я проходил проверку во ВТЭК. Заключение комиссии — инвалид 3-й группы сроком на 6 месяцев. Аналогичные заключения были у всех членов нашей семьи, и в августе 1942 года нас эвакуировали.
Не помню точно, какое количество вещей разрешалось взять с собой, но знаю, что нас ограничивала не эта норма, а наши физические возможности. Были взяты, кроме одежды, что была на себе, только зимние пальто и шапки, легкие одеяла и самая тяжелая вещь — мамина ручная швейная машинка, на которую мама рассчитывала как на способ и средство заработка. Многие подробности эвакуации стерлись из памяти. В пригородных поездах с Финляндского вокзала нас везли до Ладожского озера вдоль правого, северного берега Невы. Железнодорожная ветка тянулась до маяка на мысе Осиновец. Здесь во временном порту грузились в различные плавсредства — катера, тендеры, баржи, пароходы. Для погрузки были построены из бревен пирсы, уходящие от берега далеко в озеро. На этих же пирсах разгружались суда, пришедшие из- за Ладоги с грузами для Ленинграда. Нам достался небольшой речной теплоход, один из тех, на которых до войны катались горожане в выходные дни. Правда, многие стекла в окнах кают были заменены фанерой.
Здесь же, в Осиновце, увидел и продукцию нашего цеха — понтоны с автомобильными двигателями.
Во время нашей переправы на Ладоге стояла редкая для этих мест тихая погода. Иначе на прогулочных теплоходах не выпустили бы в рейс. Но, несмотря на слабый ветер, на озере гуляла невысокая, но крутая волна, наши понтоны, плохо приспособленные к волнам (неостойчивые, как говорят корабелы), кланялись, танцевали возле причалов, особенно те, которые уже разгрузились. Приятно было видеть эти маленькие, но игравшие большую роль суденышки, в которых была частица и моего труда. Итак, Ленинград оставался позади. Было ли ощущение, что покидаю город навсегда, что уже не придется жить в Ленинграде, с которым связаны быстро пролетевшие 17 лет жизни? Сейчас трудно сказать об этом с уверенностью. Но было, пожалуй, достаточно ясное понимание того, что это может случиться. Слишком много за этот год произошло такого, что приучало к мысли о возможности неожиданных поворотов судьбы. Слишком многое, как общее для всех, так и коснувшееся непосредственно меня, говорило о том, что не все зависит от тебя и твоих планов и намерений. Под разрывами немецких бомб рушились не только здания — рушились детские, наивные представления о жизни, являлось понимание непрочности, ненадежности отдельной человеческой жизни, как, впрочем, и ощущение силы общества, силы объединенного одной идеей коллектива товарищей. Многих людей, хорошо мне знакомых и близких, и старших, и ровесников, и младших, унес первый военный год, о многих тогда не было известий. Долгое время уже не было писем от младшего маминого брата, дяди Вити, призванного в саперную часть (много позже стало известно, что он убит под Демянском). Погиб от голода в 1942 году В. И. Арнольд-Алябьев, человек, которому многие ленинградские ребята обязаны приобщением к миру культуры и науки, прекрасный человек, серьезный ученый, исследователь Арктики. Трагически оборвалась жизнь также преподававшего в ленинградском Дворце пионеров видного специалиста по сельскохозяйственной метеорологии А. Я. Молибога. Не подлежавший по возрасту призыву в армию, он взял под свою опеку материалы Института агрометеорологии, в том числе коллекцию семян различных злаков, выращенных в разных климатических условиях. Эту коллекцию, насчитывавшую десятки килограммов зерна, он сохранил в целости, а сам настолько ослаб от города, что умер перед догоревшей «буржуйкой», наглотавшись угарного газа. Погиб мой товарищ Виктор Пунг — способный и очень интересовавшийся гидрологией парень — на год старше меня. Он поступил в военно-морское училище и во время эвакуации училища погиб под бомбами на Ладоге осенью 1941 года. Убит осколком снаряда на улице один из самых младших ребят в секторе геофизики четырнадцатилетний Ибрагим Армасов. Не выдержала голодной зимы моя ровесница Рая Рабер, талантливая математичка, которая, будучи еще восьмиклассницей, с блеском победила в городской олимпиаде выпускников средних школ по математике. Ушел в народное ополчение и погиб в боях в окрестностях Ленинграда Витя Рассадкин — наш одноклассник, который был старше всех в классе, а выглядел еще старше своих лет. Последний раз я встретил его на Садовой улице, как раз там, где теперь стоит обелиск в память о формировании Октябрьской дивизии народного ополчения в сентябре 1941 года.
Скольких еще мог бы я назвать, и сколько тех, смерть которых я видел, но назвать не могу, так как не был с ними знаком. Это о них позже написала так точно Ольга Берггольц: «...Их имен благородных всех перечислить не можем...»
Только там, за Ладогой, прощались мы с Ленинградом. Надолго ли? Переход через озеро продолжался немногим более часа — мы шли по так называемой малой трассе, на Кобону. И здесь при погрузке в эшелоны уже чувствовался контраст между железной дисциплиной и порядком в осажденном Ленинграде и прифронтовым беспорядком в тылу, если, конечно, называть тылом Кобону, от которой недалеко было до переднего края нашей обороны. Здесь уже началась путаница с погрузкой. В эвакуационных документах у всех был указан район назначения, но узнать, куда пойдет тот или другой эшелон из стоящих под погрузкой, было невозможно. Люди метались по путям, между колесами, не могли найти свой эшелон, а многие — это было заметно — и не стремились к этому, а грузились в те вагоны, которые, судя по всему, должны были отправиться раньше, или в те, которые будто бы шли в те места, куда им хотелось попасть, независимо от документов. Из-за этой неразберихи мы оказались в вагоне, направлявшемся в Пермь, хотя, насколько помню, в наших документах была указана Свердловская область. Вагоны, конечно, товарные, двухосные теплушки типа «40 человек, 8 лошадей».
Не запомнились многие подробности поездки. Помню, что на некоторых станциях выдавали по эвакуационным документам какую-то еду — хлеб, консервы, концентраты, которые негде было варить и их приходилось размачивать в кипятке, который в полном соответствии с известной поговоркой был почти на всех станциях бесплатно.
Расписания движения, конечно, не было, и даже на больших станциях нельзя было узнать, когда отправится поезд. В первую очередь шли воинские эшелоны: с войсками и техникой не запад, с ранеными — на восток. Конечно, неизвестность продолжительности стоянки создавала неудобства не только для тех, кто находился в вагонах, но и для железнодорожников. Опасаясь отстать от поезда, люди не отходили далеко от вагонов даже по естественным надобностям, и станционные пути были в состоянии, которое слишком мягко было бы назвать антисанитарным.
Где-то, кажется в Перми, перегружались в другие вагоны, не знаю, по какой причине. Перетаскивать по путям вещи, грузить их в высокие вагоны, стоявшие на насыпи, а не у погрузочных рамп, было настолько тяжело, что мы решили ехать «до победного конца», куда бы ни повезли. Здесь, на станции пересадки, мы с братом едва не потерялись. Поверив заверениям машиниста о том, что простоим не меньше часа, мы отошли вдоль путей на 100–150 метров вперед, чтобы посмотреть на Каму и на город на ее берегах. Вдруг увидели, как поднялась «рука» семафора, не могу сказать, что мы побежали обратно, — мы, задыхаясь, шли неверными шагами навстречу паровозу, который уже начал медленно двигаться. Вероятно, машинист понял наше состояние и выручил нас, не набирая скорость. До вагона мы не стали добираться, а взобрались прямо на паровоз по трапу у передних бегунков. Так весь перегон и ехали на паровозе, не имея возможности сообщить в теплушку, что мы не отстал и, родители, конечно, нервничали, понимая, что, потерявшись в этой всесоюзной суматохе, найти друг друга до конца войны будет нелегко. Ехали, как было решено, до конца. Перевалили Урал, пошли североказахские степи. С выдачей продовольствия становилось все хуже, приходилось приобретать продукты на станциях за свой счет, причем неохотно продавали за деньги, просил и вещи на обмен, а лишних вещей не было. На одном из полустанков старик казах продавал пшеницу стаканами, окружили, протягивали деньги, теребили со всех сторон. Старик, едва понимавший по-русски, растерялся, не знал, кого слушать. Отец, проходивший студенческую практику еще до революции в казахских степях, помнил несколько слов и выражений. Когда незадачливый торговец услышал знакомые слова, он страшно обрадовался, отмахнулся от остальных покупателей, и отец сделал важную покупку, после чего несколько минут, до паровозного гудка, был переводчиком. Наглядный урок — нужно знать язык народа тех мест, куда тебя занесло.
Конечным пунктом нашего эшелона стал город Бийск. Дальше железной дороги не было. Приехали вечером, разгружались в темноте. Однако эшелон ожидали. У вокзала стояла вереница подвод, присланных из разных сел, из колхозов. Представители колхозов обходили разгружающихся, выбирали наиболее трудоспособных, предлагали ехать с ними. Слабым помогали погрузить вещи, усаживали на подводы. Те, кто был покрепче, шли за телегами пешком. Так, группами, по несколько семей, на конных подводах развозили людей по селам, по районам, размещали по домам к местным жителям. Чувствовалась организующая рука, ощущалась роль местных советов и райкомов компартии.
Нам пришлось совершить двухдневный марш из Бийска в деревню Старо-Ажинку Солтонского района. Название происходило от реки Ажа — небольшой речушки, берущей начало где-то в Горном Алтае. Видимо, где-то была Ново-Ажинка. Произносилось название местными жителями слитно — «Старожинка», что напоминало глагол «сторожить». Вообще, пришлось сразу привыкать к особенностям местного, сибирского произношения и даже к новым словам, которых раньше мы не слышали, за исключением отца, который посмеивался над нашим незнанием коренного русского языка. Упомяну только некоторые слова. Лыва — по-нашему, лужа. Взвоз — дорога с крутым подъемом. Пристать — устать, замориться. Здесь не говорят «пойти в лес», а только «в тайгу». Хлынять — ехать верхом без седла (впрочем, я не ездил верхом ни в седле, ни без него). К этому привыкли быстро. Труднее было привыкать к деревенскому быту. Не скажу, что это было совсем незнакомо — каждое лето до войны мы проводили в деревнях неподалеку от Ленинграда, и носить воду из колодца, ходить босиком было привычно. Знакомы мы были и с дровами — квартира была с печным отоплением, приходилось и пилить, и колоть, и таскать на пятый этаж. Но физическая слабость затрудняла пешее передвижение на дальние расстояния, а как сама Старо-Ажинка, так и все места, где приходилось работать, были разбросаны на большом пространстве. Деревня с сибирским размахом расположилась на правом берегу реки так, что избы находились одна от другой на расстоянии 100–200 метров, живописно и вольно, не в виде улицы, а как отдельные усадьбы, поля колхоза и хозяйственные службы (бригады) находились в степи, куда надо было подниматься по довольно крутому взвозу. Степное плато было на два-три десятка метров выше берега, на котором стояли избы.
Ленинградских семей в Старо-Ажинке было мало, может быть, кроме нас, никого и не было. Поселили нас в избе, хозяева которой носили фамилию Чирковы. Впрочем, жителей с такой фамилией было, как мне казалось, полдеревни, а вторая половина называлась Гущины.
В пятистенке, где мы поселились, нам отвели вторую половину, а хозяева жили в первой, где находились полати, русская печь. Вся мебель была самодельная, прочная, тяжелая и устойчивая, сработанная плотниками из толстых досок и брусьев. Колхоз оказал небольшую помощь продуктами — мукой, картошкой. Хозяева делились молоком. Но сидеть без работы мы не собирались. В первые дни, едва отдохнув от долгой дороги (ехали, кажется, недели три), пошли с отцом в колхозную контору, чтобы договориться о наших обязанностях. Найти подходящую работу оказалось не так просто. Отцу предложили пост сторожа, нас с братом, видя, что мы «не потянем», направили сначала на работу очень легкую в физическом отношении — «на табак».
Под большим навесом с решетчатыми стенами сидели рядами женщины и ребята лет 12–13, обрезали с табачных стеблей большие листья для сушки, а стебли метровой длины и толщиной у комля в два пальца разрезали острыми ножа- ми вдоль на четыре части. Эти высушенные стебли в дальнейшем крошили в мелкую крупку — махорку, но операция требовала предварительно хорошей просушки. Сначала работа пошла легко, но уже к середине дня от непривычного запаха и густой табачной пыли, забивавшей и нос и глотку, начала кружиться голова, появилась резь в глазах, тошнота... Бригадир увидел, что от нас, не привыкших к такой работе, да к тому же в отличие от почти всех остальных — некурящих, толку будет мало. Уже на второй день нас перебросили на уборку хлеба. Комбайны в тех краях еще не водились. Скошенный конными косилками хлеб свозили волокушами к молотилке, которая по каким-то причинам, вероятно, по заводской марке, называлась МК (в местном произношении, МАКА). Приводилась она в действие трактором через шкив с брезентовым ремнем. Работали у МК наиболее крепкие, даже по местным меркам, мужики и парни. Тут требовалось успевать подавать охапки скошенного хлеба на верхний стол молотилки, примерно на высоту двух с половиной метров, а стоящие на столе должны были расправлять массу стеблей и равномерно подавать ее в барабан, ухитряясь при этом не оступиться и не полететь туда же, что грозило увечьем.
Наконец нашлась работа, которая хоть и требовала напряжения всех сил, но оказалась подходящей.
Зерно из-под МК поступало на веялку, на ее видавшем виды корпусе была надпись «Клейтонъ», говорившая о почтенном возрасте. Работа на веялке называлась поэтому странным словом «клейтонить». Это общее понятие включало три операции, одновременно исполняемые разными людьми, — засыпку зерна в бункер, вращение ручного привода вентилятора и отгребание очищенного зерна. Для нас, не достигших еще даже мальчишеской силенки, засыпка была не по зубам — тут требовалось поднимать в верхний бункер, на высоту человеческого роста, значительный груз. Оставалось две профессии — крутить ручку вентилятора и отгребать зерно, причем вторая требовала меньше сил, но зато работать приходилось согнувшись в три погибели. По этим причинам клейтонщики периодически менялись местами. Во время перерывов — и десятиминутных перекуров, и обеда, и короткого ночного отдыха — мы с братом падали как подкошенные, стараясь ненадолго расслабить гудящие от напряжения руки и спины. Местная же молодежь, не только более крепкая, но и более привычная к этому труду, видимо, не ощущала перегрузки. От избытка энергии ребята устраивали друг другу всякие козни. Например, однажды ночью всю спящую смену пришили, одного к другому, толстыми нитками, которыми упаковывали мешки с зерном, и бригадир отчаянно матерился из-за задержки начала работы. Постепенно втянулись и мы. Надо сказать, местные парни и девчата, хоть и не имели полного представления о блокадных условиях, а только могли о них догадываться, никогда не позволяли себе посмеяться над нашей слабостью, а иногда даже удивлялись, что мы выходим на работу.
Мама была физически слабее всех нас, поэтому она нашла применение своему умению шить, и бригадиры считали это тоже важной помощью в общем хозяйстве села. Были и забавные конфликты на этой почве. Тракторист попросил сшить ему рабочую одежду. Мама сделала отличный комбинезон — точно такой, какой шила для брата, когда он пошел токарить на завод. Однако заказчик забраковал работу. По его мнению, на брюках спереди вполне достаточно одной пуговицы, вместо обычных четырех, а пояс брюк должен быть много ниже талии, чтобы не перетягивать живот.
* * *
Самое смешное заключалось в том, что мы, уже присмотревшись к местной «моде», заранее предупреждали маму об этом, но она не стала нас слушать и сделала все, как в столичном ателье. Получился конфуз. В дальнейшем дело пошло на лад — и заказчикам удобнее, и портнихе меньше возни.
Платили за работу, конечно, натурой — картошка, мука, тыквы. Все годилось в хозяйстве. Приходилось учиться и кулинарному искусству, например, тыквы, которые здесь выращивали гигантских размеров, готовили в русской печи так. Тыкву разрезали «по экватору», выгребал и из середины семечки, которые после сушки служили и лакомством, и развлечением. Затем обе половинки ставили на поддоне в горячую печь. Когда корочка делалась сухой и звенящей, тыкву вынимали, заливали молоком и ели прямо из естественной посуды. Деликатесное блюдо получалось, если тыкву, очищенную от семечек, заполняли свежей или мороженой калиной.
Пришлось принять участие и в закваске капусты на зиму вместе с хозяевами нашего жилья. Делалось все с сибирским размахом — не в ведрах или в банках, а в бочках, и капусту, конечно, не резали ножом, а рубили секачом в деревянном корыте, выдолбленном из целой колоды.
За всеми этими заботами приходилось не забывать и о делах государственных. Еще до наступления холодов и мне, и брату, и отцу пришлось побывать в райвоенкомате для постановки на военный учет. Отцу в то время шел 55-й год, а мужчины, по военному времени, находились на военном учете до 55 лет. Насколько я помню, отца сняли с военного учета по состоянию здоровья еще до исполнения 55 лет.
Военкомат находился в районном центре, в селе Солтон, примерно в 30 км от Старо- Ажинки. Ходили туда пешком. Лошадей не хватало для работ, и получить лошадь в колхозе было трудно. На дорогу в один конец уходил весь день. На всем пути была лишь одна деревня Ненинка (от названия протекавшей через нее реки Нени). До Ненинки как раз треть пути, а дальше, около 20 км, не было на дороге никаких населенных пунктов, только в двух местах виднелись вдали справа и слева какие-то крыши. Дорога шла степью, в стороне оставались редкие перелески. Почти весь путь был ровный, только на подходе к Солтону приходилось преодолевать три подъема, как бы три ступени. Много позже, уже после войны, читая «Уральские сказы» П. Бажова, наткнулся на размышления о Васиной горе, и вспомнились мне те взгорки на солтонском тракте. Должно быть, бажовский сказ напомнил то, что мы чувствовали, постепенно возвращаясь к нормальному физическому состоянию. Пройдя поочередно все три ступени солтонского тракта, каждый раз убеждаешься, что эту трудность уже можно преодолеть — значит, и другое будет по плечу.
Солтон — по здешним масштабам — довольно крупный поселок, местная столица. Постройки в основном деревянные, хотя немало и двухэтажных сооружений. Перед всеми учреждениями — военкоматом, райсоветом, райкомом партии площадки с коновязью, множество лошадей, и запряженных в телеги, и верховых. Почти не видно автомашин. Волокиты с решением вопросов в военкомате не помню, все решалось быстро, но все равно приходилось ночевать, так как возвращаться в тот же день домой было уже поздно. Была для этого какая-то ночлежка с нарами. Пребывание в райцентре давало возможность познакомиться с новостями. В Старо-Ажинке газеты были редкостью, радио не было, так что сведения с фронта распространялись устным способом, с запозданием и искажением. Дело шло к зиме, и вскоре возникли новые проблемы. Наша, по городским меркам, теплая одежда и особенно обувь никак не подходили к сибирским снегам и морозам, выходить на работу и по другим делам из дома становилось все затруднительнее. Работали мы все трое в это время ночными сторожами на зерносушилке. Это было большое и сложное сооружение, стоявшее в степи. Оно состояло из деревянной башни с качающимися полками на внутренних стенах, большой печи, топившейся дровами, и конного привода, куда впрягались две лошади, ходившие по кругу. Вращение вала привода через систему шестерен и ременных передач приводило в движение большой вентилятор, гнавший горячий воздух от печи в башню. Одновременно этот же привод заставлял качаться полки, расположенные вдоль стен, горизонтально. Зерно засыпалось через верхний люк в башню и постепенно пересыпалось по качающимся полкам навстречу потоку горячего воздуха. Просохшее зерно выгребали снизу и отвозили в амбары. Работа в сушилке носила название «качать хлеб». Самыми трудными операциями были подъем зерна наверх для засыпки и колка дров для печи. Туда привозили те комлевые кряжи, которые не подходили даже для прожорливых русских печей. Сушильная печь проглатывала поленья метровой длины, но колоть их все же приходилось. Расколоть суковатое комлевое полено метровой длины удавалось только с помощью клиньев и кувалды. Когда кто- то из нас приходил на ночную смену, работа заканчивалась, и сторож оставался один на горячей печи, где можно было всю ночь не бояться мороза, несмотря на то что печь стояла на открытом месте, прикрытая сверху дощатым навесом. Всю ночь слышалось потрескивание досок и брусьев башни, да шуршание зерна, пересыпавшегося между полками, когда башня вздрагивала под ветром. Сторож нужен был, как я думаю, не для защиты от воров. В тех краях избы не запирались ни днем ни ночью. Следить нужно было за тем, чтобы не загорелась сушилка. Ведь все было деревянное, сухое, как порох, и достаточно малейшей искры от светившихся в печи всю ночь углей, чтобы сжечь и сооружение, и засыпанный хлеб. Выдавали сторожу ружье с единственным патроном, больше для формальности, так как я сомневаюсь, чтобы из этой пищали можно было выстрелить хоть раз. Важным преимуществом этого рабочего места было тепло. Разогревшись ночью на горячей печке, «набрав тепла в карманы», можно было быстрым шагом, не успев замерзнуть в городском пальто, за полчаса добраться до избы. В конце ноября из сельсовета нам с братом принесли повестки. Предлагалось явиться в деревню Ново-Ажинка на занятия по допризывной подготовке. Пришлось шагать верст пять вверх по течению Ажи. Занятия заключались в том, что руководитель, уволенный из армии по ранению сержант, собрав группу из 8–10 парней, приказал атаковать позицию, нарисованную его клюшкой на снегу, на склоне холма. При этом он с одобрением отнесся к тем, кто принес с собой охотничьи берданки, и потребовал, чтобы к следующему разу «безоружные» сделали себе деревянные винтовки из досок.
Узнав, что мы с братом уже имели знакомство с немецкими бомбами и снарядами и покопали землю на строительстве не учебных, а боевых оборонительных полос, он посчитал, что на нас нечего тратить время, и это занятие осталось единственным. Зато мы узнали из вывешенной у сельсовета газеты об окружении немцев под Сталинградом, и с этой радостной вестью вернулись домой в ботинках, полных снега после учебной атаки по снежной целине.
Вскоре брата проводили в армию — его призвали в самом конце ноября. В повестке военкомата было предписано иметь с собой пропитание на 5 дней. Чтобы раздобыть для этого хлеб, пришлось обменять на муку часть одежды брата, которая ему уже была не нужна. Здесь уместно сказать, что жить нам было нелегко. Например, очень дорогая была соль, и мы, отдавая все, что зарабатывал и, за продукты, не могли себе позволить покупать и соль по бешеной цене. Поэтому почти всю зиму обходились без соли, даже хлеб пекли несоленый и так привыкли к пресному вкусу, что первое время армейская пища казалась страшно пересоленной. Брата провожали вместе с еще несколькими парнями из колхоза, и председатель выделил лошадь с санями, что было очень кстати — по заснеженной дороге пешком в ботинках — почти верное обморожение ног. Остались мы втроем — отец, мама и я. К этому времени мы уже достаточно окрепли, привыкли к местному говору, когда нужно было утвердительно ответить на любой вопрос, говорили «ну» вместо обычного «да». И без запинки называли свою фамилию, когда спрашивали: «Вы чьих?»
Привыкли и к тому, что в случае необходимости можно рассчитывать на помощь совсем незнакомых людей, и знать, что в беде не бросят. Как-то в начале ноября ходили мы с братом по каким-то делам в Ненинку, за 10 километров от нашей деревни, и были застигнуты бураном. Ткнулись в первую же попавшуюся избу, и нас приютили, обсушили, обогрели, накормили и уложили спать без всяких лишних расспросов. Буран за окном объяснял все. Приходилось знакомиться с жизнью, значительно отличающейся от ленинградской.
Как подходят к этому симоновские стихи.
...Не знаю, как ты, а меня с деревенскою дорожной тоской от села до села, со вдовьей слезою и с песнею женскою впервые война на проселках свела... Ты знаешь, наверное, все-таки, родина — не дом городской, где я празднично жил, а эти проселки, что дедами пройдены, с простыми крестами их русских могил...
В конце декабря мы распрощались с гостеприимным домом Чирковых в Старо-Ажинке и перебрались в Ненинку, где отцу предложили место учителя математики и физики в местной школе. Здесь же при школе нам выделили половину дома, которая состояла из сеней и одной, довольно просторной комнаты. Вещей было немного, переезд занял всего несколько часов. Сразу после переезда встал вопрос и о работе для меня. Ходили мы с отцом на местный крохотный молочный заводик, в надежде найти там работу по обслуживанию каких- то механизмов, но напрасно. Узнав, что я буду вот-вот призван в армию, администрация не захотела принять меня на работу. Посоветовали отдохнуть до призыва. Чувствуя от этого неловкость, вынужден был почти два месяца заниматься чтением и домашними делами. С братом уже установилась регулярная переписка, он учился в Барнаульском минометном училище. А вскоре пришел и мой черед. Во второй половине февраля 1943 года пришла повестка из военкомата. Снова, как три месяца назад, пришлось срочно добывать в обмен на кое- что из моей одежды муку и печь хлеб. Правда, на этот раз удалось раздобыть именно муку, а когда провожали Толю, приобрели только зерно, и мы вдвоем с отцом ходили к одному из местных жителей, который имел самодельную ручную мельницу. По очереди весь вечер крутили ее, чтобы намолоть около трех килограммов муки. Об этой мельнице стоит сказать несколько слов. Она была сделана самим владельцем, Кононом Кирилловичем, которого в деревне звали — дед Конышка. Познакомились мы с ним еще на зерносушилке, где он был «главным механиком».
Мельница состояла из двух деревянных колод. Нижняя, неподвижная, диаметром около полуметра, имела на верхней плоскости углубление, окаймленное бортиком. Верхняя, подвижная, чуть меньшего диаметра, как раз входила в это углубление. Соприкасающиеся плоскости обеих колод были снабжены чугунными зубами — осколками разбитой сковороды, вбитыми по радиусам заподлицо. В центре верхней колоды — отверстие для засыпки зерна, а в бортике нижней — отверстие, откуда высыпалась мука. Верхняя колода приводилась в движение с помощью ручки, приделанной сверху. При вращении чугунные зубья дробили все, что попадало под них, с глухим рокотом. Крутить этот механизм было труднее, чем веялки.
К счастью, Ненинка была уже на более высокой ступени цивилизации, и там пользовались механической мельницей.
Сборы прошли быстро — повестка давала на это всего сутки вместе с дорогой в Солтон. В военкомате сформировали команду из полутора десятков ребят, передали под команду офицера, лейтенанта или старшего лейтенанта, в изрядно потертой шинели и в черной от копоти шапке. Лицо нашего командира тоже было темным, обветренным и морщинистым, он казался далеко не молодым. Из Солтона отправились в середине дня. Наши вещмешки везли на двух санях, мы же шли пешком, изредка присаживаясь на сани с разрешения командира, который явно побаивался, что плохо кормленные лошади «пристанут» от такой перегрузки. Направление было ясно — Бийск, ближайшая станция железной дороги. Куда поедем дальше, знал только командир. Так получилось, что первый ночлег наш был в Ненинке, где теперь уже вдвоем оставались родители. Ночевать команду расположили вместе — командир боялся растерять войско и не разрешил отлучиться. Повидаться удалось только утром, почти на ходу. До Бийска оставалось около 100 км — два дня пути. Второй ночлег был в какой- то деревне, где изба, отведенная нам, была так мала, что мы, тесно прижавшись друг к другу, заняли всю площадь пола, согреваясь собственным теплом. Тут выяснилось, что у некоторых никаких харчей с собой нет. Пришлось делиться с товарищами. Так что, когда пришли в Бийск, все запасы были уничтожены, и перед командиром встала проблема — как накормить доверенную ему «армию». Поезд из Бийска в нужном направлении шел не каждый день, ждать его голодными мы не хотели. Барак горвоенкомата, где нас временно разместили, был не очень уютным, но с этим можно было мириться день-другой, если бы не пустые желудки и вещмешки. Предложили нашему начальнику работу, чтобы за полученные деньги купить продукты. Пошли смотреть. Оказалось, нужно вырубать из прибрежного льда на реке Бие вмерзшие с осени бревна и поднимать их на берег, чтобы не унесло весенним ледоходом. Работа для опытных и здоровых мужиков, а с нашей командой не заработаешь и на сухой хлеб. Отказались. И нашли другой вариант — очистить от снега часть территории бийской железнодорожной станции. Это, конечно, была тоже не слишком приятная задача. Дело шло к весне, и слежавшийся снег на перроне и особенно на пристанционных путях был перемешан с замерзшими нечистотами всякого рода. Именно это и заставляло вокзальное начальство ввиду подступавших весенних оттепелей подумать об очистке. Была и другая часть задачи — очистить от снега крышу вокзала. Но оказалось, что двухэтажное, с небольшими надстройками здание показалось местным парням таким «небоскребом», что не нашлось из них добровольцев работать наверху. Взялись за это дело трое оказавшихся в нашей команде ленинградцев, в том числе и я. Нам были привычны куда более высокие крыши ленинградских домов, да еще и ночью. Пока основные силы воинской команды ломами и кирками долбили на путях последствия недостаточной пропускной способности вокзального сортира, мы втроем освобождали от снежной шапки крышу вокзала. Кстати, те, кто видел шукшинский фильм «Печки-лавочки», видел и этот бийский вокзал. Снега с него мы сбросили так много, что, закончив работу, прямо с крыши спрыгнули в образовавшийся внизу сугроб.
Закончив работу, все участники снежного аврала плотно пообедали в столовой и почти сразу погрузились в поезд, уходивший вечером в Томск. Но тогда мы еще не знали, что это и есть конечный пункт маршрута. Только после того как мы расположились на нарах в казарменном помещении, куда нас привели после прибытия в Томск, нам наконец сообщили, что мы находимся в 1-м Томском артиллерийском училище и будем учиться. Это не у всех вызвало одобрение, но возражения не принимались.
Наутро всех вновь прибывших в училище (а кроме нашей команды было еще несколько других, всего примерно 100–200 человек) разбили на взводы и назначили командиров, разъяснили, что первое время будем находиться в карантине. Всей карантинной командой заведовал старшина Ляшко. Он был назначен из числа присланных для поступления в училище фронтовиков. Как водится, карантин использовался для хозяйственных работ, чтобы разгрузить курсантов. Работа была иногда весьма бестолковая. Например, в одну из мартовских ночей нас вывели на улицу перед учебным корпусом училища на расчистку снега. За долгую и снежную зиму снег, сгребаемый с тротуара и проезжей части, образовал стену между пешеходной дорожкой и мостовой. Эта стена имела около двух метров высоты, такую же ширину и почти отвесные крутые откосы. Было приказано для ускорения таяния разбросать снег по улице. Работали всю ночь, с рассветом ушли на завтрак. В это время началось движение транспорта, точнее сказать, должно было начаться, но увы — проехать стало невозможно.
Энергичные выражения местных жителей по адресу командования училища привели к тому, что весь «карантин» сразу после завтрака вывели опять на улицу, и к обеду снежная баррикада между тротуаром и мостовой была восстановлена.
Вскоре нашли работу, которую никак нельзя было назвать бесполезной. Это была отрывка котлована отхожей ямы для большого туалета типа «сортир» во дворе казармы училища. Стройку смело можно было назвать великой — длина метров пятнадцать, ширина около трех, глубина по проекту три метра. Место для этого сооружения было отведено в углу двора, где постоянно шли занятия и снег был сметен или лежал тонким, плотно утрамбованным слоем. Защиты от мороза он не представлял, и земля промерзла на всю проектную глубину. Необходимость в таком сооружении выявилась только после второй военной зимы, когда из- за трудностей снабжения и обслуживания стала отказывать система канализации.
Хотя в марте уже вовсю звенела днем капель и работать можно было раздевшись до пояса, земля не поддавалась лопатам и звенела, как железо, под ломами и кирками. За день работы яма углублялась едва на штык лопаты (впрочем, возможно, мы не очень усердствовали). Надзиравший за ходом работ заместитель командира училища подполковник Ляшко (однофамилец старшины карантина) однажды выразился в том смысле, что заполнение ямы будет происходить быстрее, чем ее отрывка, причем он, конечно, допустил более энергичное выражение.
Так или иначе, этой работы нам хватило до того дня, когда у нас после очередной бани отобрали гражданскую одежду и выдали военное обмундирование. Этому предшествовала и медицинская комиссия, но она, как мне кажется, была в достаточной мере формальной, если сочла меня годным не просто для службы, а для обучения в офицерском училище. Ведь я при росте 173 сантиметра не тянул и 50 килограммов.
Форма, которую мы получили, была, как это часто бывает, «промежуточной» или «переходной». В это время в армии вводились погоны, и гимнастерки с отложными воротниками, предназначенными для прежних петлиц, смотрелись как- то непонятно в сочетании с еще непривычными погонами на плечах. Обмундирование было не только старого фасона, но и вообще не новое, перешедшее по наследству от выпускников.
Так произошло первое практическое знакомство с терминами «х/б, б/у, р/с», что в переводе со старшинского означает — обмундирование, бывшее в употреблении, хлопчато-бумажное, рядового состава.
Вместо сапог мы получили ботинки с так называемыми трехметровыми голенищами — обмотками, которые часто становились причиной аварийного выхода курсанта из строя, когда плохо закрепленная обмотка внезапно разматывалась на всю длину. Вид, конечно, был не очень привлекательный, особенно у таких «богатырей», как я, с тонкими как спички ногами. Но у обмоток было и великое преимущество — во время занятий в окопах или при ходьбе по глубокому снегу обмотки гораздо лучше сапог с широкими голенищами защищали от попадания в обувь песка и снега. Об этом мы узнали позже и с завистью поглядывали на фронтовиков, которым разрешили не менять на ботинки привезенные из госпиталя яловые или кирзовые сапоги.
Шинели мы получили отнюдь не сибирского образца — из тонкого зеленого английского сукна, к тому же изрядно потертого и пропитанного пушечным салом. Но поскольку дело шло к весне, это мало кого огорчило, хотя позже очередная зима заставила вспомнить об этих мелочах.
Гражданскую одежду новоиспеченным курсантам разрешили отправить посылками по домашним адресам, но я этой возможностью не воспользовался, поскольку, уходя из дома, надел только то, что годилось лишь «на один переход».
Естественно, что новоиспеченных курсантов интересовал вопрос, сколько дней придется провести в училище. Но в то время, в самом начале 1943 года, когда не ясны были даже ближайшие перспективы событий, не говоря уже о сроках, никто, включая и командование училища, не знал, какова будет в ближайшем будущем потребность в офицерских кадрах.
Поэтому никто не мог нам ответить на вопрос о продолжительности обучения и о содержании и объеме программы. Да, в первые дни нас занимало главным образом, не это. Нам нужно было освоиться в новой обстановке, отвыкнуть от привычек мирной жизни. Особенно сложно это было для тех, кто родился и вырос в этих сибирских краях, не имея представления не только о войне и армии, но и о многих привычных для городского жителя вещах. Например, значительная часть молодых курсантов, во всяком случае из тех, кто призывался в Солтоне, во время поездки в училище впервые в жизни увидели железную дорогу, впервые попали в город. Командование училища, формируя учебные подразделения, учитывало различия в уровне подготовки, в возрасте и жизненном опыте курсантов. Все фронтовики, попавшие в училище в большинстве после госпиталей, были объединены в одном учебном взводе. Другой взвод составился из людей уже зрелого возраста, получавших ранее по тем или иным причинам отсрочку от призыва. И, наконец, все молодые призывники, имевшие, образование не ниже 7 классов, составили взвод новичков, получивший номер 27.
При взгляде в прошлое могу оценить как разумный и правильный также подход к назначению командиров взводов.
Взводом «фронтовиков» поручили командовать уже довольно опытному офицеру училища старшему лейтенанту Сутугину. Он не был чересчур силен в различных военных дисциплинах, требующих хорошей общеобразовательной подготовки (как мы узнали позже), но был отменным строевиком, имел «командирский голос» и назубок знал команды по строевому уставу и огневой подготовке. «Старые служаки», самому старшему из которых было не больше 25 лет, приняли его доброжелательно и, кажется, даже гордились тем, что у них такой бравый и громкоголосый взводный.
Взвод «старичков», где попадались люди даже с высшим инженерным образованием, а также техники и квалифицированные рабочие, был поручен старшему лейтенанту Виноградову, которого мы вскоре узнали достаточно хорошо, так как он преподавал курсантам военную топографию. Этот отлично знавший свое дело специалист казался нам уже пожилым человеком, хотя было ему тогда, видимо, не более 35 лет. Он был силен в математике, в геодезии и в технических вопросах работы с приборами и, кроме того, как можно было судить по его репликам на занятиях, неплохо знал художественную литературу.
Такой образованный, культурный, эрудированный в разных вопросах человек очень подходил для руководства людьми тоже грамотными, в широком смысле слова, и имевшими большой жизненный опыт. Было заметно, что курсанты-старички очень уважали своего командира не только за звание и должность, но и потому, что видели в нем старшего и более опытного товарища.
Кстати сказать, его интеллигентность и культура чувствовались и в том, что это, пожалуй, единственный из офицеров училища, от которого я ни разу не услышал нецензурного слова.
Нашему 27- му взводу достался совсем молодой командир, только что окончивший это самое 1-е Томское артучилище, лейтенант Васильев. Как правило, в это время окончившие ускоренный курс обучения выпускники получали звание младших лейтенантов, и только те из них, кого оставляли в штатах училища, становились лейтенантами. По возрасту он был всего на год-полтора старше нас, но успел повоевать солдатом на Ленинградском фронте, откуда был направлен в училище. Для нашего взвода, состоявшего из зеленых новичков, это тоже был достаточно авторитетный начальник, хотя, конечно, в любом из двух уже упомянутых взводов к нему отнеслись бы как к неопытному. Поэтому для приобретения практики командования людьми наш взвод был для него самым подходящим местом. Забегая вперед, скажу, что за все время нашей курсантской службы мы хорошо ладили с ним, и он оставил о себе хорошее впечатление и добрые воспоминания.
Первые впечатления об училище. 1-е ТАУ имело две самостоятельные территории, на каждой из которых находилось большое здание. Одна из этих территорий — учебный корпус, где помещался также и штаб — тот самый, перед которым происходило перебрасывание снега с одного места на другое и обратно. Корпус из красного кирпича, старинной постройки в виде прямоугольника с большим внутренним двором.
Стены, несмотря на то что здание было в некоторых частях двухэтажным, а в основном — трехэтажным, достигали метровой толщины и напоминали крепость. Сходство усиливалось тем, что наружные стены здания служили и внешней границей территории учебного корпуса, и никакого забора вокруг него не было. Внутри здания — обычная для учебных заведений планировка: длинные коридоры, по обеим сторонам которых классные комнаты на 30–35 человек каждая. Было и несколько больших аудиторий, в том числе и миниатюрный полигон с площадью мишенного поля не менее 50 кв. метров.
В этом корпусе проходили теоретические занятия по политподготовке, уставам, теории стрельбы, а также по некоторым спецдисциплинам — связь, инженерно-саперная подготовка, санитарное дело и другие.
В дореволюционное время в здании помещалось Томское реальное училище, в котором какое-то время учился отец. Это мы с ним выяснили, встретившись уже после войны.
Примерно в полутора километрах от учебного корпуса находилась вторая территория — довольно большой участок, огороженный забором в виде прямоугольника, размер которого я сейчас на память оцениваю как 1000 х 300 метров, и если ошибаюсь, то только в сторону преуменьшения. В отличие от территории учебного корпуса большое здание здесь находилось в центре участка и ни одной стеной не подходило к забору. Здание также было кирпичное, четырехэтажное, оштукатуренное в белый цвет с голубыми архитектурными деталями. Это здание прежде принадлежало духовной семинарии, а в 1943 году здесь находились курсантские казармы, столовая, занимавшая полуподвальный этаж, и некоторые подсобные помещения — парикмахерская, портновская и сапожная мастерские. Тут же был медицинский отдел и библиотека.
В отдельных постройках на этой территории располагались склад, караульное помещение, гауптвахта, гараж, артиллерийские мастерские. Значительная часть обширного двора, справа и слева от большого здания, представляла собой плац, где проходили занятия по строевой подготовке, физкультуре, огневой службе. Вдоль одной из стен здания размещался артиллерийский парк, где стояли в линию два- три десятка артиллерийских орудий разных калибров, разных систем и разного возраста, так что это больше походило на музей, а не на вооружение регулярной воинской части.
Первые внешние впечатления от незнакомой, непривычной обстановки постепенно уточнялись, пополнялись новыми наблюдениями, но в основном они остались такими.
В годы войны в Томске кроме 1- го ТАУ, созданного задолго до Великой Отечественной войны, существовали еще 2-е ТАУ, организованное уже в военные годы, а также ряд училищ, эвакуированных из западных частей СССР, в том числе Ленинградское артиллерийское училище зенитной артиллерии (ЛаТУЗа), Днепропетровское конное артиллерийское училище (ДКАУ), Тульское оружейно-техническое училище (ТОТУ) и другие.
Все эти училища занимали отведенные им приспособленные помещения или новые, спешно построенные сооружения, где, конечно, не было таких бытовых условий, как в коренном томском 1-м ТАУ. Конечно, и у нас курсанты жили тесно, особенно в первые месяцы нашего обучения, но в казарме у нас было тепло и сухо, центральное отопление, имевшее свою котельную, работало хорошо. Столовая, расположенная в том же здании, что и жилые помещения, вмещала сразу всех курсантов, да к тому же не нужно было натягивать шинели, чтобы добраться из казармы на завтрак, а после ужина в жилые помещения.
А вот во 2-м ТАУ и особенно в ТОТУ ребята мерзли на сибирском морозе перед бараком столовой в очереди, а после этого не могли отогреться в холодных казармах, где, как рассказывали, пар шел изо рта, так как температура не поднималась выше +10°С.
Распорядок дня в училище очень напряженный. Он включал ежедневно 9 часов занятий с преподавателями. 3 часа обязательной самоподготовки в классе под наблюдением командира взвода, 1 час чистки техники, который практически превращался в дополнительное занятие по изучению оружия. Если к этим тринадцати часам прибавить физзарядку, утренний осмотр, вечернюю поверку, время на переходы из одного корпуса в другой, на что тратилось не меньше полутора часов, да еще завтрак, обед и ужин примерно столько же, то на сон, отдых и личное время останется не более 8 часов. Выходных дней за все время обучения не было.
Надо еще учесть, что во всех помещениях училищ ежедневно мыли полы, а в жилых помещениях — даже два раза в сутки (в столовой три раза — после завтрака, обеда и ужина). В основном эту работу выполняли не дежурные и дневальные из состава суточного наряда, а выделяемые им в помощь курсанты, не освобождаемые от занятий. Только в столовой поддержание чистоты входило в обязанности кухонного наряда, да один раз, после ухода курсантов на занятия, полы в жилых помещениях мыли дневальные. В основном же все делалось в ночное время, за счет часов сна, и после этого на занятиях страшно хотелось спать, особенно если занятия проходили в теплых классах.
Существовала еще одна приятная работа — чистка картошки. В училище одновременно состояли на довольствии и питались в столовой около тысячи человек, и в котлы за день закладывали до тонны картошки. На эту работу, кроме суточного наряда на кухню, выделялось в день обычно 10 курсантов. Выделять больше было, видимо, нецелесообразно, так как подсобные помещения при кухне, где размещались «чистильщики», были не очень велики, а во-вторых, и это главное, — чем больше людей ежедневно выделяется на работы, тем чаще каждому курсанту приходится недосыпать. Считалось — лучше пореже, хоть и подольше.
Таким образом, на каждого «чистильщика» приходилось по 100 килограммов картошки, и после этой работы, за которую садились сразу после ужина, оставалось для сна всего два-три часа.
Первые несколько месяцев курсанты в казармах спали на трехъярусных железных койках — обыкновенных железных кроватях, поставленных одна на другую и скрепленных болтами. Затем в связи с сокращением набора и выпуском ранее принятых в училище в казармах стало значительно свободнее, и верхние ярусы коек убрали. Остались двухъярусные, с промежутком между ними — две двухъярусные койки стояли вплотную, затем промежуток, в котором помещались две поставленные одна на другую тумбочки для личных вещей, затем опять две двухъярусные койки, и так далее. В одном спальном помещении помещалось около ста курсантов.
Не говоря уже о трехэтажных спальных местах, даже двухъярусные койки затрудняли и одевание по утрам, и заправку коек. Особенно трудно все это давалось новичкам. И в один из первых курсантских дней во время занятий по Уставу внутренней службы командиры взводов учили нас быстро раздеваться для отдыха, аккуратно складывать обмундирование и мгновенно вскакивать и вставать в строй уже одетыми. В течение часа занятий мы проделали каждую из этих операций раз пятнадцать, причем взводные не кричали, не подгоняли, а спокойно и четко давали советы, что и как следует делать, чтобы не мешать друг другу и не тратить напрасно время. Это было именно тренировочное занятие, и не было ничего похожего на рассказываемые иными борзописцами байки об «издевательстве» командиров над бедными солдатиками. Нам вполне определенно давали понять, что это — один из элементов настоящей солдатской науки. Ведь даже порядок укладки обмундирования на ночь определялся не чем иным, как удобством быстрого надевания последовательно всех частей одежды — ведь если положить поясной ремень не под гимнастерку, а на нее, он будет мешать при одевании, придется его куда-то перекладывать, надевая гимнастерку, а потом искать... А если все это при скудном освещении или в темноте? Будут потеряны на таких мелочах не секунды, а целые минуты. Без проведенных тренировок невозможно было бы не только успеть сделать все необходимое, но и избежать травм, вполне возможных, если кто-то спрыгнет тебе на шею с третьего яруса. Пожалуй, наиболее трудным в этом деле было наматывание обмоток. При неосторожном движении скатанная в рулон обмотка разворачивалась во всю длину и укатывалась под ноги соседям, под кровати и тумбочки, и чтобы скатать ее снова, требовались драгоценные секунды...
Уже было сказано, что эти занятия были частью практического изучения Устава. Вообще, уставам и наставлениям в программе обучения отводилось очень большое место. При входе в казарменный корпус училища на большом, художественно оформленном щите были выписаны номера статей уставов, которые курсанты должны были к концу обучения знать наизусть. Сколько их было, этих статей! Насколько помню — сотни! Чего стоит один перечень уставов и наставлений:
— Устав внутренней службы
— Устав гарнизонной и караульной службы
— Дисциплинарный устав
— Строевой устав
— Боевой устав пехоты (в двух частях)
— Боевой устав артиллерии (в двух частях)
— Правила стрельбы наземной артиллерии
— Наставления по стрелковому делу (винтовки, пистолеты, револьверы, автоматы, пулеметы, гранаты, гранатометы и др.)
Технические описания (руководства службы) артиллерийских орудий и т.д., и т.п.
Попробую перечислить основные дисциплины, которые изучали курсанты училища. Почти наверняка какие-то предметы выпали из памяти, поэтому список получился, конечно, не исчерпывающий. В раздел общевоенной подготовки входили:
— Уставы Красной армии
— Строевая подготовка
— Физическая подготовка
— Стрелковая подготовка
— Санитарная подготовка
— Военная администрация
— Политическая подготовка. Специальная подготовка включала следующие дисциплины:
— Тактика
— Военная топография
— Артиллерийско-стрелковая подготовка
— Материальная часть артиллерии и боеприпасов
— Инженерно-саперное дело
— Автотракторная подготовка
— Связь.
Продолжительность обучения в военное время определялась в значительной степени обстановкой на фронтах. Поэтому «на ходу» менялся и объем знаний по каждому из предметов, который должны были усвоить курсанты, и объем часов занятий, но сами предметы оставались в учебном плане.
Вначале ориентировались на шестимесячное Обучение, и мы действительно завершили его и даже сдали выпускные экзамены, но к этому времени отгремела уже Курская дуга, и нас оставили доучиваться еще на несколько месяцев, после которых пришлось вторично сдавать все выпускные экзамены.
Немного о порядке организации занятий. Как правило, все занятия проходили в составе взводов. Только очень редко, для каких-то лекций по общим темам, собирали вместе несколько взводов или весь поток — курсантов одного набора.
Часть предметов, в основном из общевоенной подготовки, вели командиры взводов, за исключением санитарной подготовки и военной администрации. По остальным предметам занятия вели преподаватели, не занимавшие командных должностей. Исключением был топограф старший лейтенант Виноградов, совмещавший преподавательскую должность с должностью командира взвода.
Значительная часть занятий проходила вне помещений, на улице, в любую погоду, что, с одной стороны, давало неплохую закалку, а с другой, несомненно, отрицательно сказывалось на усвоении некоторых тем. Трудно ведь думать о взаимодействии частей механизма орудия, когда под тонкую шинелку лезет томский январский морозец.
Занятия по тактике, топографии, связи часто проводились в окрестностях Томска, в полевых условиях. Там же находилось стрельбище для обучения стрельбе из винтовок, пулеметов, пистолетов. Огневую службу изучали на плацу возле казармы училища, куда выкатывали орудия из артпарка на руках.
О службе суточного наряда. Здесь были три основные категории: караул, наряд по подразделению (дежурные и дневальные), кухонный наряд. В караул уходил обычно целый учебный взвод. Наряд по подразделениям состоял из дежурного по дивизиону, дежурных по батареям и дневальных — по три при каждом дежурном. В составе кухонного наряда было человек 10–15. Дежурными по училищу назначались офицеры. Изредка в дополнение к наряду по училищу выделялись еще курсанты в гарнизонные караулы и патрулями по городу. Мне патрулировать не пришлось ни разу, хотя в гарнизонном карауле бывал несколько раз.
В летнее время, когда основная часть курсантов выезжала в лагерь, численность одновременно находящихся в наряде росла, так как все охраняемые объекты в училище оставались, а к ним добавлялись еще и объекты в лагере. Особенно трудно было тем, кто оставался на лето в городе, на зимних квартирах. Здесь приходилось небольшим числом оставшихся людей обеспечивать те же посты, что и зимой. Вот только на кухню выделяли меньше людей, по понятной причине.
Нашей батарее выпала именно эта доля — остаться в Томске, когда почти все училище выехало в лагеря на станцию Тайга. Тут уж была у нас служба, про которую говорят: «Через день — на ремень».
С занятиями были двойные трудности: во- первых, частые пропуски из-за нарядов, а во-вторых, небольшое число оставшихся в городе преподавателей с трудом справлялось с обеспечением занятий по программе.
Как мне кажется, теперь читатель имеет общее представление о том, как была организована жизнь, служба, учеба в 1-м Томском. Вероятно, здесь много общего с другими училищами, но я нашел нужным рассказать об этом, зная, что многие не имеют о военных училищах никакого представления. После этих общих сведений можно перейти к рассказам о людях, об отдельных памятных для меня эпизодах.
Курсанты. К сожалению, в памяти сохранилось мало фамилий курсантов. Вот те немногие, которые запомнились по тем или иным причинам.
Пустовой Евгений — призывался вместе со мной в Солтоне. Сын кого-то из руководящих работников района. Привык иметь авторитет среди сверстников за счет положения отца, отчего был немного выскочка и нахал. Поскольку все время «выскакивал» и попадал на глаза начальству, был еще в карантине назначен командиром отделения. Учился средне, мог бы окончить училище и стать офицером, но трагически погиб в феврале 1944 года, во время чрезвычайного происшествия в 1-м ТАУ (об этом расскажу позже).
Андреев Евграф. Тоже Солтонского призыва. Небольшого роста, серьезный, спокойный. Имел неплохую общую подготовку, учился хорошо. В училище был мало знаком с ним. Судьба свела нас в конце 50-х годов в Харькове, в Артиллерийской радиотехнической академии им. Маршала Говорова. Евграф учился на один курс младше меня. Знаю, что по окончании академии в 1958 году он получил назначение на преподавательскую работу в уже знакомое нам Томское училище, которое к этому времени, кажется, изменило профиль. Таким образом, Андреев — один из немногих, о ком я достоверно знаю, что он не погиб в боях.
Лазаренко. Не могу вспомнить его имя, откуда он был призван. Родом с Украины. Веселый парень, но любитель уклоняться от трудных заданий и работ — по-курсантски сачок. Товарищи многое ему прощали за веселый характер и общительность. Во время занятий по огневой службе получил травму ноги (трещина одной из костей голени). Пользуясь этим, уже после выздоровления хромал, чтобы избежать назначения на тяжелую работу. Злые языки утверждал и, что он временами забывал, на какую ногу следует хромать, но он не обижался.
Однолько. Красноярский цыган по национальности, железнодорожник по профессии. Типично цыганская внешность, физически крепкий и рослый, из-за чего на занятиях по телефонной связи ему всегда доставалась кабельная катушка немецкого образца, вдвое тяжелее отечественной (так как вмещала 800 метров кабеля, а не 500, как наша). Однолько окрестил этот барабан таким прозвищем, которое, наверно, и после нас сохранилось в училище, но, по цензурным соображениям, привести его здесь не могу. В вопросах, требующих технических знаний и опыта работы с механизмами (матчасть артиллерии, автотракторное дело и т.п.), заметно выделялся среди других — сказывалась профессия. В теоретических предметах был слабее многих. Цыганский характер часто приводил к конфликтам с сержантами и даже офицерами, но надо отдать должное нашему взводному Васильеву, который находил в себе выдержку и умел гасить эти конфликты по-хорошему. Когда после выпуска мы ехали эшелоном на фронт, Однолько на станционных базарах отчаянно торговался с продавцами, сбивал цены вдвое и, так ничего и не купив, прыгал на ходу в отходивший эшелон, провожаемый проклятиями спекулянтов.
Давиденко. Во время обучения мы как-то мало общались друг с другом, но когда ехали эшелоном на фронт, нам пришлось получать на двоих сухой паек, который из-за несоответствия между нормами выдачи и объемом одной упаковки приходилось получать не каждому в отдельности, а кооперироваться. Не раз попадали мы с ним в неприятную ситуацию, когда под лязг буферов и гудок паровоза приходилось догонять уходящий вагон с горячим котелком в руках.
Недосвятий Владимир. Пожалуй, самый молодой из всех нас, курсантов 27-го взвода, хотя, конечно, разница могла быть только в месяцах. Возможно, это только казалось, потому что он выглядел и вел себя не как настоящий солдат, взрослый человек, а переодетый в военную форму школьник. Мальчишеские выходки, какая-то детская манера с легким сердцем говорить о серьезных вещах, мальчишеская манера реагировать на шутки товарищей и замечания командиров. Он сильно пострадал во время упомянутого чрезвычайного происшествия, два с лишним месяца лежал в госпитале и к выпуску не был допущен по состоянию здоровья.
Зыков. Парнишка из глухой алтайской деревушки, совершенно незнакомый с условиями и обычаями жизни в городе, в большом коллективе, где попадаются и не совсем порядочные люди. По неопытности в таких житейских делах Зыков оказался случайно замешан в какой-то неприглядной истории, так что даже рассматривался вопрос о его исключении из комсомола. А если бы это произошло, он, скорее всего, был бы отчислен и из училища. И опять надо сказать спасибо лейтенанту Васильеву, который сумел не только заметить старательность Зыкова в учении, его постоянную готовность помочь товарищам во всяком трудном деле, поделиться опытом в каком-то рукоделии. Наш взводный сумел объяснить это всему комсомольскому собранию, убедить в своих мыслях товарищей и тем спас Зыкова от отчисления. К выпуску вся история забылась, и Зыков поехал на фронт офицером.
Владимир Семенов и Григорий Шостак. О них можно и нужно писать вместе, так как они были неразлучны. Оба, как и я, эвакуированы из Ленинграда и были знакомы между собой еще до войны. Шостак, как более пробивной и хитрый, пытался воспользоваться тем, что взводный тоже ленинградец, и получить некоторые поблажки.
Насколько помню, этот номер не прошел. Шостак до войны учился в спортшколе и неплохо боксировал. Из-за небольшого роста и веса он выступал в самой легкой весовой категории. Оба они успели повидать ленинградские бомбежки, но эвакуированы были еще в 1941 году, до голодного периода, иначе Гриша вряд ли смог бы восстановить так быстро свою спортивную форму. Мальчишество из них лезло — помню, что когда после выпуска нам выдали пояса и кобуры для пистолетов, ожидавших нас только в боевых частях, на фронте, Гриша и Володя, собираясь уже в офицерских погонах в город, набивали кобуру бумагой, чтобы создать видимость оружия. Шостак, как и Андреев, — один из немногих, о ком знаю, что он вышел из войны живым. Случилось так, что брат какое-то время после войны служил в Германии, в городе Ютербоге, и был зрителем на спортивных соревнованиях, где боксировал Гриша Шостак.
Фамилии других курсантов из нашего взвода, может быть, придут на память при рассказе о каких-то событиях и происшествиях. А сейчас — что помню — о курсантах из других взводов.
Ермолаев — из взвода фронтовиков. Спокойный, серьезный сержант богатырского сложения и богатырского здоровья, что и спасло ему жизнь во время ЧП. Правда, в строй он до нашего выпуска не вернулся, и думаю, остался навсегда инвалидом. В госпитале лежал вместе с нашим Недосвятием. С согласия Ермолаева врачи брали с его волосатой груди полоски кожи и пересаживали на голову Володи, который лишился и шевелюры, и кожи на большей части головы. Когда мы уезжали на фронт, Ермолаев еще не мог самостоятельно передвигаться.
Сапромадзе — человек с Кавказа. Кто он по национальности — не могу сказать, но родом из Грузии. Как и Ермолаев, из фронтовиков. Горячий, вспыльчивый, как многие кавказцы. Так же, как Ермолаев, силен как медведь, но в отличие от спокойного и скромного Ермолаева любил похвастать своей действительно немалой силенкой. На занятиях по огневой службе один перекатывал 76-мм пушку, а при заряжании 152-мм гаубицы брал почти трехпудовый снаряд одной рукой. Из нашего взвода мог помериться с ним силой, пожалуй, один Агеев, который успехами в учении не блистал, но зато на многочисленных хозяйственных работах заменял собой и подъемный кран, и экскаватор, и тягач. Был он по годам, как и все мы, еще мальчишкой и, если уцелел в боях, наверно, стал с возрастом настоящим сибирским богатырем.
Старшины курсантских батарей, хоть и исполняли определенные, и немалые командирские обязанности, были также курсантами, то есть должны были посещать занятия, сдавать зачеты и экзамены и жить вместе с курсантами в казарме. Конечно, командиры и преподаватели, учитывая их занятость хозяйственными делами, меньше придирались к ним. В первые месяцы старшиной нашей 2-й батареи был тот самый старший сержант Ляшко, который командовал карантином. Однако спустя 4 месяца он был снят с должности, арестован и осужден военным трибуналом за махинации с вещевым имуществом батареи.
На его место назначили старшину Турченко, который и довел батарею до выпуска. В отличие от прекрасного строевика Ляшко, новый старшина был толстоват, лысоват и пучеглаз. Особенно это было заметно, когда он, построив батарею, выходил перед строем и докладывал кому-то из офицеров. Вездесущие мальчишки, обязательно оказывавшиеся при такой церемонии, тут же со смехом спрашивали старшину, почему он выпучил глаза. Турченко делал вид, что ничего не слышит, офицеры улыбались одними глазами, мы в строю с трудом сдерживали хохот, потому что в такой ситуации глаза старшины буквально вылезали из орбит. В общем, он был неплохой малый и умел признать свою неправоту, если это случалось, в отличие от многих других начальников.
Вот для иллюстрации один случай. Вернувшись с занятий в казарму, я обнаружил, что во время происходившей днем генеральной уборки пропала подушка с моей койки. Доложив об этом старшине, в ответ получил приказание: «Найти!» В переводе со старшинского на курсантский это означало — стащить там, где плохо лежит. Выполняя это приказание, я облюбовал одну из коек в громадной казарме и «приобрел» подушку (теперь бы сказали — «приватизировал»). Разумеется, хозяин этой подушки знал о моей пропаже, естественно, подумал обо мне как о виновнике своего несчастья. А хозяином оказался... сам Турченко. Увидев, что его приказание выполнено, он вытаращил глаза, сказал: «Так!» — и удалился. Разумеется, для него лишняя подушка в каптерке нашлась. Никаких последствий для меня этот случай не имел. Думаю, старшина решил, что я сделал это умышленно, в знак протеста против нелепого распоряжения. Но вот ей- богу, все вышло совершенно случайно.
Интересно, что к разоблачению махинаций Ляшко с обмундированием (за что он попал под трибунал) я тоже имел отношение. Существо махинаций состояло в том, что из подразделений похищали часть имущества, например несколько шинелей, но установить пропажу было нелегко, так как оставшийся без шинели курсант «находил» ее у кого-то другого, зазевавшегося, и определить, скольких же шинелей недостает и у кого именно, было невозможно. Отсутствующая шинель постоянно перемещалась по подразделению. Когда этот процесс дошел до меня, перемещение остановилось, так как я категорически отказался выполнять устные рекомендации товарищей и командиров, несмотря на то что в холодную погоду, когда все ходили в шинелях, я дрожал в гимнастерке. Попавшись в таком виде на глаза заместителю начальника училища, я объяснил ему положение, и потянулась ниточка расследования, закончившаяся трибуналом. Может быть, зная историю своего предшественника, Турченко не захотел обострять отношения, но скорее всего он просто был порядочный человек. Что же до пропавшей шинели, то я, в конечном счете, оказался в выигрыше, так как взамен пропавшей шинели б/у из вытертого английского сукна получил совсем новую серую солдатскую — весьма кстати в преддверии зимы.
Офицеры. О взводных командирах кое- что уже сказано. Сама специфика военного училища, призванного сделать из только что начинающих взрослеть школьников-мальчишек офицеров, знающих дело и умеющих командовать людьми, требовала от взводных командиров определенных качеств, в том числе и внешнего, строевого лоска. В этом отношении первенствовал, конечно, Сутугин. Всегда одет по форме, но в то же время с каким-то едва уловимым налетом щегольства. Петлицы на шинели не суконные, как у других, а обязательно бархатные. Пуговицы не штампованные, а так называемые литые, без бортика по краю.
Козырек фуражки чуть- чуть опущен вниз, как у моряков времен Севастопольской обороны, как на портрете адмирала Нахимова...
Та же щеголеватость в отдании рапорта начальникам. Поднося руку к козырьку фуражки, держал пальцы сжатыми в кулак и, только подняв до уровня погона на плече, резко распрямлял пальцы, как будто выстреливал ими себе в висок. Отбарабанив без запинки стандартный текст рапорта, заканчивал его, как и положено, называя свое звание и фамилию. Слова «старший лейтенант» произносил как одно слово, с каким-то шипением в середине: «...старш-ш-ш-нант Сутугин».
Наш взводный Васильев явно старался и во внешности, и в манере поведения подражать Сутугину и со временем, вероятно, достиг в этом успеха, но если это произошло, то уже после нашего выпуска. Пока же у него это получалось несколько неуклюже. Будучи только что выпущенным из училища, он не имел такого гардероба, как Сутугин, и его обмундирование было вполне стандартным. И как он ни начищал свои сапоги, они не могли сравниться с шитыми на заказ сапожками Сутугина. Поднося руку к козырьку, он так усердно распрямлял пальцы, что они изгибались в другую сторону, и рука становилась похожей на крыло птицы. Что же касается рапортов, то ему явно не хватало слов в обозначении воинского звания. Может быть, он даже с большим удовольствием произносил бы «младш-ш-ш-нант», если уж не дорос до старшего, но, увы, он был просто лейтенант.
Однако он был неплохой командир, умевший найти подход к молодым курсантам. О некоторых таких случаях я уже упомянул, когда рассказывал о Зыкове, Однолько, Шостаке. Еще примеры. Когда во взводе возник внутренний конфликт, связанный с кажущейся несправедливостью в распределении нарядов на службу и на работу, Васильев не воспользовался правом командира пресечь эти разногласия приказанием, а выбрал время побеседовать со взводом, рассказал отдельные эпизоды из своего фронтового опыта, убедил тех, кто выражал недовольство, что их претензии неуместны и мелочны в такое время. Проблема была решена и больше не возникала в нашем взводе.
Однажды наш взводный показал себя принципиальным и культурным человеком, резко осадив одного из курсантов, любившего похвалиться победами над девчатами в ремесленном училище, где он учился до призыва. Васильев при всех курсантах сказал, что даже если все это не выдумки, то мужчине не годится болтать о своих похождениях.
О старшем лейтенанте Виноградове тоже было упомянуто. Вспоминая о нем, сравнивая его с многими другими офицерами, с которыми меня сводила служба, я отнес его к категории людей с военной косточкой. Кстати, Сутугина, при всей его военной щеголеватости, я бы сюда не отнес. На Виноградове форма сидела не как украшение, а как боевое снаряжение — все прочно, все на месте, ничего лишнего.
Все необходимое всегда с собой: остро заточенные карандаши, записная книжка, таблицы для расчетов. Четко дает задания, особенно выделяя голосом цифры, и так же четко записывает. Никогда не выходит из себя, никогда не повышает голос, а в самых критических ситуациях самое крепкое выражение: «Е-е-дрена вошь!»
Есть военные люди, для которых главное — внешний блеск, форма, красота службы, ее ритуалы. И есть другие, для которых главное — сущность профессии, умение выполнять боевые задачи. Если примером первых, вероятно, был Сутугин, то Виноградов — из числа вторых.
Ничего не могу сказать о командире курсантской батареи, так как совершенно не помню его. Видимо, в училище это была чисто административная фигура, мало общавшаяся с курсантами. Зато хорошо запомнил командира дивизиона майора Сопова. Он был из числа редких в училище офицеров, имевших боевой опыт. В то время довольно редко можно было видеть награды — ордена и медали — на мундирах офицеров, не знаю, имел ли их Сопов, но над карманом его гимнастерки была целая лесенка желтых и красных нашивок за ранения. Их было пять или шесть. Эти знаки вызывали уважение. Но чувствовалось, что ранения повлияли на его нервную систему. Выдержки у него не хватало, он срывался по пустякам, быстро переходил от обычного разговора на крик и нецензурную брань. Конечно, иногда для этого бывали серьезные поводы, но все же это не красило его. Однажды Сопов по какому-то поводу обрушился и на меня. В ответ я потребовал извинения за грубость. Для майора это было настолько неожиданно и непривычно, что он долго не мог опомниться, но потом залп «выражений» повторился. Пришлось в этот же день обратиться к начальнику политотдела, который выслушал меня и обещал разобраться. В чем состояло это разбирательство, я не знаю, но до конца обучения командир дивизиона ни разу не выразился грубо в мой адрес, хотя по другим адресам слова могучего русского языка слышались нередко. Это привело меня к мысли, что его вспыльчивость и грубость были вполне ему подвластны, и он спускал собак только на тех, кто не мог или не считал нужным дать отпор. А может быть, он не считал нужным уважать тех, кто отпора ему не давал.
Заместитель начальника училища по строевой части подполковник Ляшко — однофамилец старшины карантина — часто появлялся на плацу училища, где проходили занятия. Его рослая мощная фигура сразу бросалась в глаза, и со всех сторон слышались голоса взводных командиров, подававших команду «Взвод, смирно!» и подбегавших с рапортами. К курсантам Ляшко относился доброжелательно и внимательно. Именно он единственный из офицеров обратил внимание на тощую фигуру в гимнастерке, в то время когда остальные работали у орудий в шинелях. В результате я получил новую шинель, а однофамилец подполковника, о чем уже сказано, оказался под судом. Может возникнуть вопрос, почему же своевременно не принял меры командир взвода? Ведь он-то никак не мог не видеть, что один из курсантов одет не по форме. Но я не могу обвинять молодого лейтенанта, ведь он был поставлен в такое положение, что за пропажу имущества отвечал материально, причем в размере, многократно превышавшем стоимость пропавшего. К тому же, возможно, он и предпринимал какие-то шаги к решению вопроса, но не сообщал мне об этом.
Но вернемся к подполковнику Ляшко. Во время выпускных экзаменов, которые мы сдавали в первый раз после шести месяцев обучения, курсант нашего взвода Агеев растерялся на занятиях по огневой службе перед экзаменационной комиссией. Чтобы выручить курсанта, работавшего наводчиком 122-мм гаубицы, Ляшко встал в расчет правильным (это самая низкая квалификация в составе расчета). Он своими богатырскими руками так лихо поворачивал орудие, что оплошности Агеева становились незаметны. Со стороны это выглядело несколько комично — растерявшийся курсант неуверенно командует, а дюжий подполковник, заранее знающий, какая команда должка быть подана, энергично ворочает тяжелую станину орудия. Агеев, конечно, получил положительную оценку.
Начальник училища полковник Харитонов — по должности и, видимо, по характеру — очень редко появлялся перед курсантами. Главным образом мы видели его на трибуне в праздничные дни или перед строем училища на плацу по торжественным поводам. Ниже среднего роста, склонный к полноте. Единственный раз за время пребывания в училище я разговаривал с ним по следующему вопросу: будучи разводящим в карауле, я вел очередную смену на посты и, сменив часового на самом отдаленном посту, на дровяном складе, разрешил караульным отойти за штабеля дров по естественной надобности. В этот момент откуда- то занесло сюда Харитонова, который заявил, что я не разводящий, а пастух, и дал двое суток гауптвахты. Вот к чему приводит потеря бдительности!
Вторая личная встреча и беседа с полковником Харитоновым состоялась в январе 1945 года в Москве, в здании Главного управления кадров артиллерии, куда я прибыл после госпиталя за назначением. Полковник вместе со мной ожидал вызова в приемной, но было ясно, что назначен он может быть только в отставку, так как с трудом передвигался с помощью трости. После чрезвычайного происшествия в 1- м ТАУ — о чем будет дальше рассказано — он был снят с должности и направлен на фронт командиром артиллерийской бригады, но, еще не доехав до позиций своей бригады, подорвался на мине в «Виллисе». «Второй раз подорвался!» — сказал мне Харитонов, имея в виду, что причиной снятия его с должности начальника 1-м ТАУ тоже был взрыв.
Несколько фигур из преподавательского состава. К тому, что уже было сказано о преподавателе военной топографии старшем лейтенанте Виноградове, добавить практически нечего.
Предмет «Стрельба артиллерии» вел старший лейтенант Поляков. Несколько напоминал Виноградова, но был более теоретик (по крайней мере, казался таким). Иногда чувствовалось, что его затрудняла необходимость приспосабливаться в лекциях к не слишком высокому уровню подготовки курсантов — он предпочел бы излагать материал слушателям со знаниями инженеров. Наблюдать его в качестве руководителя практической стрельбы мне не пришлось, так как в летний лагерь наш взвод не выезжал, а во время зимнего выхода на полигон я работал на огневой позиции и не знаю, что происходило на наблюдательных и командных пунктах, где находились руководители стрельбы. Был у него в училище однофамилец, тоже старший лейтенант, начальник финансовой службы. Но о нем в свое время.
Тактику преподавал старший лейтенант Сияльский. Фамилия ему шла, так как, когда он снимал фуражку, лысая голова сияла как солнце. Занятия по тактике обычно проходили в поле, за городом. Сияльский требовал брать с собой бинокли, буссоли, стереотрубы, планшеты, телефонные аппараты с кабелем, карабины, лопаты — весь взвод был нагружен, как караван верблюдов. Манера вести занятия и вообще говорить с курсантами у него была пренебрежительная и насмешливая, так сказать, через губу. Он постоянно стремился подчеркнуть, что его собеседник чего-то не знает, особенно скоро это раскусили курсанты-фронтовики, сразу определившие, что Сияльский пороха не нюхал и что их знания военного дела стоят больше, чем его знания уставных положений.
Второй причиной неприязненного отношения к Сияльскому в курсантской среде была его привычка устраивать при возвращении с занятий тренировки по бегу, постепенно убыстряя темп ходьбы, что ему было легко, так как он шествовал налегке, в отличие от нас, нагруженных как ишаки, и, замечая отставание, Сияльский командовал: «Бегом!» Он мчался впереди растянувшегося на сотни метров взвода, держа фуражку в руке и сверкая лысиной. Надо сказать, бегун он был отличный, так что курсантам приходилось тяжело. Острословы утверждали, что Сияльский устраивает эти бега, боясь опоздать домой к обеду, чтобы не попало от жены. Однажды во время такого кросса по улицам старого деревянного Томска Сияльского, оторвавшегося от курсантов на сотню метров, остановили женщины с ведрами и коромыслами и под смех подтягивавшихся курсантов внушали, как нехорошо мучить бедных солдатиков, не давая ему вырваться из окружения и сбежать. Однако этого урока ему хватило ненадолго.
Прямой противоположностью Сияльскому был прибывший в училище после лечения в госпитале осенью 1943 года капитан Шапкин. Когда дежурный по взводу накануне очередного выхода в поле «на тактику» пришел к нему согласовать заявку на оборудование для обеспечения занятий, Шапкин перечеркнул многое, что посчитал излишним, но категорически потребовал взять пилу и два топора. Услышав недоуменный вопрос дежурного «Зачем?», Шапкин изумился еще больше: «А как же костер разводить? Не замерзать же в лесу!» И если формальные положения уставов на его занятиях не были в почете, то было много полезных сведений о том, как организовать жизнь солдат, жизнь маленьких подразделений на войне. Боевой опыт на его занятиях был основной темой.
Оригинальна фигура преподавателя военной администрации полковника Дюдьбина. Он был в прошлом подполковником царской армии, служил в штабах и управлениях и считал, что нет ничего важнее, чем документация — всевозможные списки личного состава, учетные карточки, формуляры, строевые записки, продовольственные, денежные, вещевые аттестаты, рапорты, директивы, приказы и т.д., и т.п. Каждый документ имеет определенную форму, реквизиты, порядок учета... Все эти мелочи он знал наизусть и пытался, большей честью безуспешно, вдолбить в наши стриженые головы.
На вид ему было лет 60, небольшого роста, с залысинами на висках, в пенсне на шнурке и в высоких, почти до колен, сапогах, почему-то со шпорами. Когда он сталкивался с примерами расхождений реальной жизни с требованиями приказов и уставов, то искренне удивлялся не только этим фактам, а главным образом тому, что, несмотря на эти несоответствия, армия не развалилась. Случаи нарушения дисциплины его поражали. Вспоминается, что во время изучения темы «Карточка взысканий и поощрений» Дюдьбин спросил курсанта Недосвятия (прослужившего к этому времени около полугода), имеет ли он взыскания. «Так точно! Одиннадцать!» — был ответ. Полковник упал на стул и долго хохотал так, что его шпоры звенели, а пенсне упало с носа и повисло на шнурке. Успокоившись, он пояснил, что, прослужив три с лишним десятка лет, вначале в царской, а затем в Красной армии, имел всего два взыскания.
Этот чудаковатый старикан дал нам много весьма полезных сведений в части военного формализма — явления, несмотря на все насмешки, все- таки необходимого. Жаль, что мы тогда этого не понимали и относились к предмету несерьезно.
Капитан административной службы Салнис. Был ли он преподавателем физподготовки? Вероятнее всего, нет, о чем говорило его звание. Насколько помню, он работал в хозяйственных подразделениях училища. По-русски говорил правильно, но с заметным акцентом. Курсанты и офицеры встречались с ним на плацу, на занятиях по рукопашному бою.
В училище, возможно еще с гражданской войны, был запас японских винтовок «Арисака», переделанных в учебные. У этих винтовок длинный ножевой штык с лезвием сантиметров 40. Салнис давал такую винтовку противнику и предлагал атаковать его. Несколько секунд схватки, и обезоруженный нападающий лежал, а винтовка оказывалась в руках капитана. Тот же результат был, если штык отмыкали от винтовки и нападающий пытался действовать им как кинжалом. Это удивляло, так как внешне Салнис не был ни богатырем, ни вообще спортсменом. Среднего роста, обычного телосложения, да к тому же в очках. Возможно, Салнис пользовался тем, что противник, опасаясь его ранить, действовал осторожно.
Но и в схватках, где оба выступали без оружия, он непременно одерживал верх.
Думаю, что он не был штатным преподавателем, потому что командиры взводов, приводя подразделения на занятия, не докладывали ему, капитан выступал просто в роли инструктора.
Медико-санитарную подготовку вел один из врачей медсанчасти училища Артамонов, вольнонаемный, сравнительно молодой — лет 35, не более. Не могу объяснить, почему он был не на фронте и даже не в армии. Занятия вел хорошо, обращая внимание на практические вопросы. Зимой на полевых занятиях показывал, как перевязывать раненых, как ползком выносить их из-под огня. Все это он проделывал сам, в сугробах в ботинках и штатском пальто, перетаскивая на себе курсантов, изображавших раненых. Он научил меня и других накладывать жгут из солдатского ремня на простреленную руку или ногу, который держался без узлов и креплений! Когда меня с таким собственноручно наложенным жгутом привезли в сентябре 1944 года в медсанбат, даже видавшие виды фронтовые медики удивились... Оказывается, полезный опыт все же распространялся недостаточно.
Очень смутные впечатления остались о преподавателях автотракторного дела, ремонта материальной части артиллерии, а также связи. Первые два предмета были очень малы по объему. Так, вся практика по вождению тягача из-за недостатка горючего ограничивалась троганием с места и торможением через пять метров.
Курс связи был более обширным, но майор, преподававший связное дело, был, может быть, отличным специалистом, но никуда не годным преподавателем. Он не мог определить главного — чего курсанты не знают, что им нужно объяснить. Все мы были новичками, а он считал, что имеет дело с людьми, которые не начинают с нуля, а нуждаются в повышении квалификации. Поэтому найти с ним общий язык было почти невозможно. Вот, пожалуй, и все, что могу спустя более полувека вспомнить о преподавателях училища. Упомяну еще преподавателя инженерного дела старшего лейтенанта Сербина. Пословица гласит, что сапер ошибается один раз в жизни. И преподаватель инженерного дела Сербии, и начальник кафедры инженерного дела ошибались, считая, что в их учебном классе находятся макеты и муляжи, а не настоящие образцы взрывчатых веществ и мин. Результатом этой ошибки был взрыв класса. Он произошел в феврале, за день или два до праздника Красной армии, и унес жизни 23 человек. Сербии был разжалован, осужден военным трибуналом и отправлен в штрафной батальон на фронт.
Об этом происшествии я уже несколько раз упоминал, и нужно теперь рассказать об этом подробно.
23 февраля 1944 года, в День Красной армии, 1-е Томское готовилось отметить какой- то юбилей, кажется двадцатилетие. Выпускники училища были известны в армии, пользовались авторитетом, и командование ожидало к празднику постановления Президиума Верховного Совета о награждении училища орденом Красной Звезды. Судя по тому, что было даже известно, о каком ордене идет речь, проект постановления был подготовлен и ждал подписания.
За день или два до праздника шли обычные занятия. Наш 27-й взвод занимался артиллерийско-стрелковой подготовкой в классе № 11. Закончился перерыв между уроками, все сели на места. Наш взводный стоял в проходе между столами, а у доски расположился курсант Недосвятий, не закончивший на предыдущем уроке решение задачи. Но не успел он приступить к делу, как раздался грохот, и все кругом мгновенно заволокло бело-красным туманом, настолько плотным, что ничего не было видно, даже собственных рук. Здание вздрогнуло, качнулось, некоторые курсанты упали на пол. Сквозь звон в ушах послышался чей-то голос: «Газы!» Нам в этот день расписание предусматривало занятия по химподготовке, поэтому противогазы были при нас. Когда через минуту туман начал рассеиваться, показались фигуры людей, некоторые были в противогазах. В клубах пыли и пара мы увидели над собой голубое небо и почувствовали холод. Лейтенант Васильев начал делать перекличку, но сразу прервал ее, увидев рядом с собой окровавленного курсанта. Им оказался Недосвятий, у которого был снят скальп — сорван с головы лоскут кожи размером больше ладони. Этот лоскут с волосами лежал на столе. Васильев, расстегнув гимнастерку, разорвал на себе белье и неловко перевязал голову товарища. К этому моменту стало уже видно, что со здания, над нашим классом и соседними помещениями, сорвана крыша вместе с чердачным перекрытием. Дверь выбита вместе с рамой, и в двойной проем ввалилась куча битых кирпичей, загромоздив вход до самого потолка, вернее бывшего потолка, которого уже не было. Выбраться можно только через пролом вверху. Двое курсантов этим путем вывели раненого. Продолжили перекличку. Отсутствовали двое — Пустовой и Зыков. Взводный приказал осмотреть класс, собрать приборы и учебные пособия, уцелевшие при взрыве. Что именно взорвалось, мы еще не знали. При осмотре класса обнаружили торчащую из-под обломков рухнувшего миниатюрполигона ногу. Вначале мелькнула мысль, что это один из двух, не отозвавшихся при перекличке. Большинство курсантов были ошеломлены и подавлены происшедшим, и командиру взвода пришлось опираться в основном на троих ленинградцев, уже знакомых с бомбами, — Шостака, Семенова и меня. Расчистив песок и обломки конструкции миниатюрполигона, мы обнаружили труп курсанта. Лицо опознать было невозможно, так как голова была совершенно размозжена ударом о батарею отопления. Но это был курсант не из нашего взвода — он был в сапогах, а в нашем взводе все, кроме уцелевшего Лазаренко, носили ботинки. Мы догадались, что погибшего швырнуло силой взрыва так, что он сломал своим телом довольно массивную деревянную раму миниатюрполигона и, ударившись головой о батарею, был засыпан обломками. В помощи он уже не нуждался. Натянув шинели, собрав все имущество, взвод следом за лейтенантом выбрался через пролом. Здесь картина стала проясняться. Больше всего разрушений было в районе класса № 9 — инженерно-саперного. Последствия взрыва усугубились тем, что над этим классом, на чердаке, находился бак горячей воды центрального отопления. Он лопнул, и в воздухе стояли клубы пара, слышалось журчание стекающих остатков горячей воды, которая быстро остывала и замерзала.
Командиры взводов, занимавшихся в учебном корпусе, собирали свои подразделения. Здесь же кто-то из командования училища формировал группу для разборки завала, поиска погибших, помощи раненым. Наш взводный направил в эту группу трех ленинградцев. Несколько часов мы разбирали забитые обломками кирпичей и целыми кирпичными массивными глыбами коридоры, комнаты, растаскивали арматуру, доски — все изуродованное силой взрыва. При этом обнаруживались самые невероятные вещи. Класс № 9 превратился в груду обломков, на нее рухнули разорванные и скрученные взрывом листы кровельного железа от уничтоженной крыши, а сверху лежали... двое курсантов из того взвода, который был на занятиях в девятом классе! Вначале казалось, что они мертвы, но врачи заметили признаки жизни, и обоих срочно увезли в госпиталь. В некоторых местах из-под завала слышались стоны. Добравшись до одного такого места, нашли курсанта Ермолаева, зажатого между обломками стен. Он был жив только потому, что на стене близ этого места находился мощный электрощит с мраморной плитой на прочных металлических креплениях, этот щит не дал стенам сомкнуться вплотную. Однако чтобы вытащить живого, но покалеченного человека из ловушки, потребовалось три часа. Вторым человеком, спасшимся чудом, оказался уже упомянутый раньше начфин училища старший лейтенант Поляков.
Его кабинет находился как раз под классом № 9, и рухнувший потолок задавил бы его насмерть, если бы он в момент взрыва не доставал какие- то бумаги из большого сейфа, спасшего жизнь хозяина. Так его и откопали, изрядно помятого, но живого, с головой, засунутой в сейф.
Вернувшись после порученной нам работы в жилой корпус училища, мы нашли там товарищей, сидящих на койках и решающих артиллерийские задачи под руководством лейтенанта. Недосвятий уже был в госпитале, Зыков оказался на месте, а Пустового не было. Зыков рассказал, что он, задержавшись в курилке, бежал на занятия. Метрах в двадцати впереди него шагал по коридору Ермолаев, еще дальше Пустовой, а впереди него как раз напротив двери класса №11 — еще какой-то курсант. Внезапно, как ему показалось беззвучно, правая стена коридора сдвинулась с места и сомкнулась с левой стеной, поглотив всех шедших впереди. Самого Зыкова воздухом толкнуло в грудь и отбросило назад, где он очнулся только спустя некоторое время. Позже раздавленные останки Пустового нашли именно там, где указал Зыков. Ермолаев уже был обнаружен и откопан. Шедший впереди всех курсант был, видимо, именно тот, которого мы нашли в своем классе.
Несмотря на это событие с тяжелыми последствиями, занятия в училище не прекращались. Уже на следующий день были внесены изменения в расписание, разрушенные классы заменены другими, некоторые занятия перенесли в жилой корпус. Начала работать следственная группа, вызывали на беседы и допросы и офицеров, и курсантов. Картина прояснилась, когда начали говорить двое, найденные на развалинах. В момент взрыва они находились в классе № 9, сидели за самыми задними столами и видели, как после перерыва, пока еще не пришел проводивший занятия старший лейтенант Сербии, к столу, на котором лежала немецкая противотанковая мина, подошел курсант и начал показывать, как он обезвреживал такие мины на фронте. Передняя стена класса вместо обычной классной доски имела застекленную витрину, в которой были разложены образцы различной взрывчатки и всевозможные саперные мины, как наши, так и немецкие. Из этой витрины и достал перед перерывом Сербии ту мину, которая находилась на преподавательском столе. Курсант, возившийся с миной, как и все остальные, в том числе и преподаватели, считал мину учебной и был поэтому не очень аккуратен. Как известно, незаряженное ружье само стреляет один раз в год. Так и случилось. От взрыва мины на столе сдетонировала вся витрина. Эксперты оценили его мощность в 80 килограммов чистой взрывчатки.
Разумеется, после 23 убитых, нескольких раненых, после тяжелых разрушений, громкого судебного процесса и осуждения ряда офицеров уже не могло быть и речи о награждении училища и юбилейных торжествах.
Хоронил погибших весь город. Конечно, на фоне ежедневных трагедий на фронтах, это не стало главным событием, но для тылового Томска случай был действительно чрезвычайным.
Через весь город, от госпиталя, где в морге лежали тела убитых, до кладбища, следом за несколькими грузовыми машинами с откинутыми и обтянутыми красной и черной тканью бортами шагало колонной все училище. На каждой машине стояло по несколько гробов, в большинстве — полупустые. Рядом с машинами, справа и слева, с карабинами на плече почетный караул. На всем пути — толпы народа на тротуарах. Этому печальному событию уделено уже много места, но тем не менее хочу добавить еще некоторые детали, которые говорят, что трагическое и смешное уживаются рядом.
После взрыва кусок стены здания остался стоять в неустойчивом положении, и его во избежание случайного падения было решено свалить. Наиболее доступной техникой были канат и группа курсантов, человек 30–40. Когда под «Эй, ухнем!» канат дернули и огромный кусок стены рухнул, раздался грохот, как от нового взрыва. В этот момент в кабинете полковника Харитонова работала следственная группа, и любопытный офицер штаба подслушивал у двери, прислонив ухо к замочной скважине. Услышав грохот, один из находившихся в кабинете так резво бросился выяснять, в чем дело, что крепко зашиб дверью любопытного. Одним пострадавшим стало больше...
Еще один практический урок, который мы получили, — не верь слухам! Спустя некоторое время после похорон погибших при взрыве курсанты стали получать письма из разных мест, откуда они призывались, — с Алтая, с берегов Енисея, с Урала спрашивали о подробностях события, при котором погибли то двести, то триста, то даже пятьсот курсантов, причем чем из более отдаленных от Томска мест приходило письмо, тем большее число жертв в нем называлось...
Взрыв, разрушивший систему отопления, оставил без тепла весь учебный корпус. Занимались в шинелях. Но традиция ежедневного мытья полов не нарушалась. В результате и коридоры, и особенно каменные лестницы превратились до весеннего тепла в опасные для жизни катки.
Чтобы не возвращаться к этой теме в другом месте, скажу здесь несколько слов об этой традиции, смысл которой, с одной стороны, был чисто гигиенический, а с другой — чтобы курсантам служба медом не казалась! Пол мыли всюду раз в сутки, в казарменных помещениях — два раза, а в столовой аж три — после завтрака, обеда и ужина. Конечно, главная трудность выпадала на долю тех, кто мыл, но и те, кто в это время спал, не могли быть спокойны, ибо тряпки для мытья всегда были дефицитны, и иногда находились шутники, пользовавшиеся портянками спящих. Легко себе представить ощущение, когда по команде «Подъем!» наматываешь на ногу мокрый и холодный компресс. Но еще хуже, когда портянка исчезала совсем — тут, кроме холода, угрожал еще горячий фитиль от старшины.
О караульной службе. Летом караул не представлял особых трудностей. Но сибирская зима делала сложными даже простые вещи. И нередко в крепкий мороз, вернувшись с поста, приходилось ставить ногу в ботинке на печку, чтобы отмерзла от подошвы портянка. В особенно сильные холода, когда выдавали для постовых валенки, возникала другая трудность. Смена часовых производилась не через два часа, как обычно, а через час. Разводящий, едва закончив обход постов, начинал готовить следующую смену. Таким образом, даже с учетом того, что иногда разводящих подменяли начальник караула и его помощник, бедному разводящему приходилось прошагать за сутки по морозу десятки километров.
Еще одна проблема — если затвор карабина не протерт насухо от масла и от выступающих капель влаги при входе в теплое помещение, то примерзает намертво, и зарядить оружие, в случае необходимости, невозможно.
Хорошая штука — постовой тулуп, от мороза спасает, но двигаться в нем почти невозможно и даже стоять тяжеловато. «Часовой есть труп, завернутый в тулуп...» — курсантская поговорка.
Караульное помещение 1-го ТАУ находилось в отдельном домике на плацу училища. Обогревалось оно не центральным отоплением, а печкой. Караул был в этом отношении в привилегированном положении, потому что дровяной склад охранялся этим же караулом, и дрова можно было взять лучшие и в нужном количестве.
Другое дело — кухонный наряд. О чистке картошки уже рассказано — это была работа дополнительного контингента. Те 10–12 человек, которые выделялись на пищеблок на сутки, должны были поддерживать чистоту в столовой, на кухне, в подсобных помещениях. Они же перетаскивали из складов на кухню выделяемые на сутки продукты, что составляло вместе с хлебом не одну тонну. Иногда из кухонного наряда создавалась группа для поездки на городские склады, где грузили на машины целые партии продовольствия. Самыми же тяжелыми считалась работа по очистке котлов после раздачи и топка кухонных печей. Кстати, дрова для кухни получал со склада и доставлял к печам тоже кухонный наряд.
Громадный котел, вмурованный в кирпичную печь, нужно было выскрести внутри до блеска, лежа в нем вниз головой, а от стен котла несло жаром, и остатки пищи мгновенно присыхали намертво. Работали попарно, и остававшийся наверху следил, чтобы товарищ не сомлел в жаре и духоте. Делать все надо было быстро, чтобы остатки не пригорели и чтобы успеть залить котел водой для следующей варки.
Топить печи — задача очень ответственная. Если не удавалось разжечь огонь, мог опоздать обед, что сорвало бы распорядок дня всего училища, а это чрезвычайное происшествие страшнее войны.
Топки печей находились снаружи помещения кухни, так что истопники работали на улице, под навесом, выполняя указания поваров, передаваемые через небольшие окошечки: «Прибавь под первым!» или «Выгребай из четвертого!» Если замешкаешься, пища в котле подгорает, словом, работы много, и она ответственная.
Главной проблемой были хорошие дрова, а прижимистые кладовщики старались сбыть со склада сырые или неудобные в разделке суковатые бревна. Пользуясь тем, что обычно наряд на кухню и в караул назначался из одной батареи, заключалось тайное соглашение, и часовые на дровяном складе «не замечали» товарищей, проникавших на склад за парой хороших дровин.
Несколько раз проводилась и такая инсценировка. Часовой задерживал одного из курсантов, приблизившегося, будто случайно, к посту. Пока вызывали начальника караула и выясняли обстоятельства задержания, часовой держал «на мушке» нарушителя и, естественно, не мог видеть, хотя, конечно, знал, что с задней стороны выносят дровишки на кухню. В результате часовой получал благодарность за бдительную службу, а кухня получала хорошие дрова.
В этих операциях отличался наш силач Агеев. Согнувшись и упершись руками в колени, он один уносил целое бревно, которое с трудом поднимали ему на спину несколько человек.
Подобным же образом мы обеспечивали топливом и нашего взводного Васильева, он был еще холостяком и снимал комнату в частном секторе. В свою очередь, Васильева этому научил Сутугин, который имел семью и без помощи своих курсантов заморозил бы жену и детей.
Однажды работавшая в училище вольнонаемная трактористка дала нам внеплановый практический урок автотракторного дела. На гусеничном тягаче с грузовым кузовом мы поехали на городской склад получать мясо для училища. На обратном пути у машины лопнула тяга переключения передач. На этом тягаче кабина расположена над двигателем, а коробка передач — за задней стенкой кабины, между кабиной и кузовом. По указаниям трактористки мы сняли верхнюю крышку коробки и, действуя ломиком, переключали передачи по ее командам, сидя на вяленых бараньих тушах, находившихся в кузове. Вяленое мясо было вполне готово к употреблению, и мы всю дорогу отрезали ломти и жевали, не забывая передавать и в кабину.
Хозяйственные работы. Несмотря на большую учебную нагрузку и отсутствие выходных дней, курсантов часто привлекали на работы разного характера на предприятиях города. Особенно часто ходили на Томскую карандашную фабрику — в просторечии «карандашку». Там перегружали лес из вагонов в штабеля, перетаскивали упакованную в ящики карандашную дощечку из заготовительных цехов в основные. Зимой помогали расчищать от снега заводскую железнодорожную ветку.
Карандашная фабрика делала не только карандаши. В отдельных цехах выпускали целлулоидные измерительные линейки и угломерные круги для артиллеристов, командирские линейки, трафареты, а также белые пластмассовые воротнички для гимнастерок. Курсанты во время работы добывали эту продукцию легальными и нелегальными способами, поэтому многие бывали довольны, когда поступало распоряжение — «на «карандашку». Работа там была не из легких. Ящики с дощечкой весили 80 кг, и даже вдвоем, на носилках — потаскаешь, и руки как чужие. Летом 1943 года три воскресенья подряд (впрочем, для нас эти дни все равно были рабочими) проводился городской воскресник на постройке железнодорожной ветки к новому грузовому речному порту. Нужно было успеть построить дамбу для этой ветки в дни, когда уровень воды в Томи упал от летней жары. Здесь вместе работали и жители города, и курсанты всех находившихся в Томске училищ. Вместе таскали носилки с камнем и песком и курсанты, и офицеры, и директора предприятий, и домохозяйки, и секретари райкомов и обкома. Свободны от этой работы были только музыканты сводного духового оркестра, которые занимались своим делом — дули во все щеки.
Было несколько аварийных случаев. Два раза за время нашего обучения горела «карандашка», и училище, поднятое сигналом тревоги, бегом мчалось за пять километров спасать штабеля леса. Спасти все не удавалось, но кое-что успевали отстоять.
Зимой, после снежного бурана, выезжали на станцию Тайга, которую замело совсем — на станционных путях глубина плотно утрамбованного ветром снега достигала полуметра. Расчищенные пути напоминали траншеи, поезда на путях становились похожи на поезда метро — колес не видно. Однажды, когда ударили морозы за -50°, возникла реальная угроза остановки ТЭЦ в городе. Запас угля израсходовали, а подошедшие эшелоны некому было разгружать. Рабочие, не имевшие подходящей одежды и ослабевшие от скудного питания, не могли справиться с этой работой на жестоком морозе. Если бы остановилась ТЭЦ, городу грозила катастрофа — размороженные системы отопления, остановка производства... Счет шел на часы и минуты. Нас подняли ночью, выдали всем в дополнение к обычной одежде трикотажные маски, полностью закрывавшие лицо. Командиры сами проверяли, правильно ли одеты и обуты курсанты, завязаны ли шапки — все очень быстро и очень внимательно. Затем почти бегом через весь город на ТЭЦ. Уголь шел в топки прямо с платформ. Работали до утра, вернулись, несмотря на усталость, гордые и довольные. А после завтрака — на занятия!
* * *
Большим событием, причем приятным, каждые десять дней была баня. Вечером, после занятий, курсантские батареи строем шли по центральной площади Томска с песнями, как на парад. 1-е ТАУ поддерживало всей этой церемонией свой авторитет. Курсанты других училищ несли с собой в строю свертки чистого белья, и это сразу снижало торжественность строя. У нас же старшины заранее доставляли в баню все необходимое, и строй выглядел совсем по-другому. Местные огольцы стаями бежали позади колонны и впереди нее, люди останавливались, провожая глазами курсантов. Ведь обычно мы ходили повзводно, и только по банным дням по городу шел строй почти в тысячу человек. Приятно было слышать одобрительные голоса, и даже без напоминания старшин ребята так «рубали строевым», что гудела мостовая.
Ну а сама баня — обычная, только без парилки, на которую и времени не хватило бы, все рассчитано по минутам, чтобы не опоздать на ужин. Возвращаясь, проходили мимо расположения Тульского училища и видели, как возле своего барака курсанты ожидали очереди в столовую. Никто тулякам не завидовал...
Немного о том, как проходили занятия в училище — главное занятие курсантов.
Строевая подготовка. Командиры взводов, дав нам некоторые начальные понятия, старались сделать из нас не образцовых исполнителей строевых приемов, а научить командовать подразделениями в строю. Разбив взвод на отделения, назначали каждого поочередно командиром и требовал и, чтобы командир, управляя марширующим по плацу отделением, сам стоял на месте. Это развивало и голос того, кто командует, и внимание находящихся в строю — ведь командир должен был подавать команды так громко, чтобы было слышно всем на большом плацу, где, кроме него, одновременно командовали еще с десяток таких же командиров, а исполняющие команды должны были выделить голос именно своего начальника среди многоголосого хора. Командир должен был видеть общее положение на плацу, где двигались одновременно в разных направлениях несколько отделений, и успеть выбрать направление движения, своевременно подать команду, чтобы избежать столкновения. Такие занятия меняли отношение к строевой подготовке как к тупой шагистике. Это была живая иллюстрация к статье Устава, определяющей понятие «строй» — «установленное Уставом расположение бойцов или подразделений для их совместного действия или движения».
Огневая служба. Уже говорилось, что артпарк училища походил на музей. И курсанты, и командиры взводов, проводившие занятия по огневой службе, стремились «захватить» для занятий те орудия, которые легче при перекатывании на руках и удобнее в обслуживании.
Орудия на руках выкатывали из парка на плац, устанавливали в указанном месте, приводили в боевое положение, ориентировали в заданном направлении и исполняли различные команды, как при боевой стрельбе (а различных команд очень много, их перечень с указанием порядка исполнения занимает довольно толстую книжку боевого устава артиллерии). По окончании занятия орудие, приведенное в походное положение, опять- таки на руках закатывали в парк и ставили на место. Естественно, с более легким орудием управляться легче, но не всегда удавалось получить его, и волей-неволей приходилось знакомиться с разными системами орудий, а это было нужно, так как никто не мог сказать заранее, с какими орудиями придется иметь дело после выпуска из училища. Вот, возможно, неполный перечень этих знакомств:
— 76-мм пушка образца 1942 года (ЗИС-3)
— 76-мм пушка образца 1939 года (УСВ)
— 76-мм пушка образца 1902/30 года
— 122-мм гаубица образца 1938 года (М-30)
— 122- мм гаубица образца 1910/30 года
— 152-мм гаубица образца 1909/30 года
— 152-мм гаубица образца 1938 года.
Не говоря уже об умении обращаться с механизмами орудия, важное значение имели навыки их перекатывания. Нужно было знать, как расположить расчет, за какую часть поднимать станины, как организовать противовес, и много других тонкостей. Например, весьма сложным для исполнения является установка орудия на подкладки в парке. Нужно одновременно обоими колесами преодолеть выступ на подкладках и закатить оба колоса в выемки подкладок. Если это делалось не одновременно, станины орудия резко бросало в сторону, и они могли сбить с ног солдат орудийного расчета. Именно так было с курсантом Лазаренко — гаубицу М-30 не смогли удержать, и упавшая станина придавила ему ногу. Работа с орудиями требовала и силы, и ловкости, и в то же время точности, особенно при работе с приборами наводки — прицелом, панорамой, буссолью. Несмотря на большую физическую нагрузку и общую сложность этих занятий, мы любили этот предмет, так как тут начинали чувствовать себя настоящими артиллеристами.
Стрелковая подготовка. Изучению стрелкового оружия уделялось мало времени в программе. Почти без теоретических занятий проводили боевую стрельбу из винтовок, пистолетов, пулеметов. Произвести выстрел из противотанкового ружья досталось только 2–3 человекам из взвода — с боеприпасами к ПТР было трудно. Из винтовок стреляли больше — на разные расстояния и по разным мишеням, на стрельбище. Пулевой стрельбой, правда, из малокалиберной винтовки, я довольно долго занимался еще до войны под руководством двух отличных инструкторов — руководителя стрелкового кружка Дворца пионеров Октябрьского района Ленинграда Ивана Михайловича Черняева и школьного военрука Федора Григорьевича Иванова. Наш взводный сразу это заметил, и я стал его помощником в организации стрельб. После каждой серии выстрелов приходилось водить стрелявшую смену к мишеням и отмечать пробоины — при стрельбе на 300 метров это занятие долгое и нудное. Однажды Васильев решил внести элемент новизны. Только лишь я, отметив мишени и построив смену, повел ее обратно на огневой рубеж, как раздались выстрелы, и над головами свистнули пули. Я скомандовал: «Ложись!» — и задумался: случайность или... так и запланировано? Подождав минуту, поднял смену, повел — и опять выстрелы! После минутного перерыва, все еще не понимая, что происходит, повел смену к огневому рубежу перебежками, как в бою. Лейтенант одобрил и объяснил, что он решил приучать курсантов к боевой обстановке. Стрелял он сам и еще один из курсантов, взяв прицел метра на два выше головы. Разумеется, мы не стали распространять этот опыт, так как взводному могло крепко влететь, но возможно, что и не влетело бы, так как приучать к опасным ситуациям, конечно, нужно.
Вот еще подобный случай. Зимой 1943/44 года на крутом берегу реки Ушайки, на окраине Томска, учились мы метанию ручных гранат РГД-33. Кидали для безопасности с высокого обрыва. Гранаты рвались внизу, да еще в сугробе, не создавая видимого эффекта. Курсант Однолько, решив посмотреть взрыв поближе, предварительно встряхнул гранату и, выждав секунду после хлопка запала, бросил. Взрыв грохнул в воздухе. Эффект был достигнут. Васильев крепко выразился, но, видимо вспомнив свое новаторство на стрельбище, этим и ограничился.
Здесь же, на Ушайке тренировались в метании бутылок с горючей смесью в макет танка, сделанный из снега и облитый водой. Бутылки хорошо разбивались о ледяную броню.
Практические занятия по артиллерийской стрельбе проводили на полигоне километрах в 20–25 от Томска. Для нас они были единственными, а те, кто был в летних лагерях, стреляли и на лагерном полигоне. Выход на зимние стрельбы занял трое-четверо суток, во время которых мы не имели никакой крыши и обогрева при морозе -25°. Согревались только отрывкой окопов и работой у орудия. Я работал радистом и номером расчета у пушки УСВ. Большая часть расчета была из курсантов-фронтовиков, и они во время одного из упражнений дали такой темп, что на стволе пушки запузырилась краска.
Надо заметить, что будущие противотанкисты в Томске не видели ни одного танка — их в городе вообще не было. И многие увидели настоящий танк, а не фанерный макет только по дороге на фронт. Проводились практические занятия по химической подготовке. В палатке с плотным тамбуром открывали баллон с фосгеном. Курсанты заходили поочередно. Нужно было задержать дыхание, надеть противогаз и провести в палатке несколько минут. Все было бы хорошо, но ни один размер шлема не подходил к моей тощей физиономии. По ввалившимся щекам проникал воздухе резким запахом газа, и приходилось зажимать щели руками. Второе упражнение состояло в том, что на кожу руки выше кисти наносили каплю иприта. После 10–15-минутной выдержки курсант должен был смыть ее с помощью прилагаемого к противогазу специального пакета. Старание курсантов было обеспечено, так как в случае небрежности дело пахло уже не «двойкой», а черт знает чем — пробовать никто не захотел.
Ремонтная мастерская, где нас знакомили с ремонтом орудий, тоже оказалась беспокойным местом. При разборке гаубицы курсанты допустили оплошность, неправильно наложив скобу на цилиндр уравновешивающего механизма гаубицы, скоба соскочила, и освободившаяся пружина швырнула цилиндр с такой силой, что он пробил потолок и крышу и вылетел на улицу. Преподаватель замял дело, опасаясь, что ему снимут голову за недосмотр.
Слабым местом моим была физическая подготовка, и не потому, что не занимался ею с детства. потому, что еще не пришел в нормальное состояние после Ленинграда. Командир взвода это понимал и не придирался, видя мои старания не отстать от товарищей. И вдруг обнаружился один вид упражнений, где я никому не уступал. Летом Васильев повел нас на берег Томи. Здесь мы выстирали в речной воде свое обмундирование, изрядно грязное в основном от пушечного сала (ведь у курсантов был единственный комплект и для занятий, и для караульной службы, и для хозяйственных работ), и, пока одежда сохла, занялись плаванием. Лейтенант вошел в воду по пояс и приказал взводу плавать по кругу радиусом метров 10 вокруг него. Чтобы не обгонять товарищей, я вынужден был плавать, подняв над водой левую руку и загребая одной. Заметив, что я держусь на воде уверенно, взводный разрешил мне и еще двум хорошим пловцам «прогуляться» на другой берег Томи, которая здесь шириной метров 250–300. Было приятно почувствовать, хоть здесь, на воде, я не уступаю никому.
Нельзя, конечно, забыть и политическую подготовку. Над этим предметом учебных программ часто смеются, но опыт службы, а особенно последних лет, когда армию пытаются изобразить стоящей вне политики, указывает на необходимость и важность политзанятий.
Не буду говорить об изучении речей и докладов Сталина, о приказах Верховного Главнокомандующего. Более интересны такие примеры. Один из морозных февральских дней, вечером внезапное общее построение училища. Идем строем по вечернему Томску, без песен — холодно.
Приходим и набиваем до отказа крупнейший кинотеатр города. Фильм «Радуга», по одноименному роману Ванды Василевской. Надо ли пересказывать фильм? Глухой гул стоит в зале, когда на экране немецкий офицер, подняв одной рукой крошечного плачущего младенца, достает парабеллум и стреляет в лицо ребенка...
Назад шли тоже без песен — душил не мороз, а ненависть.
Весной повторился такой же поход на комический фильм о встрече бравого солдата Швейка с Гитлером. Громовой хохот в зале и бодрые веселые песни на обратном пути в училище. Все-таки политотдел 1-го Томского работал не вхолостую.
Вряд ли стоит продолжать описание жизни и курсантской службы, чтобы не затруднять читателей. Многим, вероятно, знакомы по опыту и по рассказам такие детали армейского быта.
Быстро пролетело время, сданы второй раз выпускные экзамены. Получаем новое, солдатского образца, обмундирование — правда, с офицерскими погонами, кирзовые сапоги, кирзовые же кобуры и полевые сумки, стеклянные фляжки, лопнувшие при первой же попытке налить кипяток. Прочитали перед строем приказ о присвоении званий, поздравили с выпуском. Однако из положенных документов мы получили лишь расчетные книжки, а удостоверений личности не вручили, так как для этого нужны фотографии, а в Томске нет возможности их сделать. Поедем на фронт «беспаспортными» — было обещано, что документы получим в частях, правда, оставалось неясным, найдется ли там фотограф. У меня, как назло, и комсомольский билет без фото.
В приказе по 1- му ТАУ названы фамилии закончивших училище с отличными оценками и подлежащих занесению на Доску почета училища. Среди них оказался и я. В личном деле имеется выписка из приказа о направлении в гвардейскую часть. Училище позади — впереди фронт.
Состоялось распределение выпускников по фронтам. У меня назначение на 1-й Украинский. Вместе со мной туда поедут еще несколько человек, основная же часть получает назначение на Белорусские фронты. В соответствии с этим распределяемся по вагонам при погрузке. «Украинцы» оказались в более выгодном положении — меньшего вагона, чем «40 человек, 8 лошадей», не бывает, поэтому ввиду нашей малочисленности располагаемся с комфортом. «Белоруссы» поедут в менее удобном четырехосном «пульмане».
В начале мая в Томске еще по ночам холодновато, но, учитывая, что едем на запад, а дело идет к весне, все вагоны «обеспечены» (то есть без печек). Ничего, подрожим — не замерзнем! Главное неудобство такого «обеспечения» в том, что нет возможности по ходу поезда сварить какую- то еду из полученных концентратов.
Когда перевалили Урал, стало совсем тепло. К этому времени мы уже научились вылезать из окна теплушки на крышу во время движения эшелона, чтобы позагорать и подкоптиться в паровозном дыму. Тогда не было еще над крышами вагонов электрических проводов, и можно было и лежать, и сидеть, и даже стоять во весь рост, не забывая только вовремя пригнуться при подъезде к мостам. Приспособились и перебегать по крышам, и перепрыгивать с вагона на вагон, ходить «в гости» к товарищам. Чувствовали себя на колесах, как дома. Это неудивительно, ведь нас везли не торопясь — от Томска до войны целый месяц.
Один из курсантов нашего взвода, теперь уже младший лейтенант Ступников (вот и вспомнилась еще одна фамилия), работал до призыва на железной дороге помощником машиниста. Раньше этому мы не придавали значения, а теперь постоянно консультировались по разным вопросам. Ступников сразу находил общий язык с железнодорожниками, узнавал через них продолжительность стоянки и даже направление дальнейшего движения до ближайшего узла.
Старшим команды или начальником эшелона, как он себя называл, был хорошо известный нам старший лейтенант Сияльский. У него находились наши личные дела в запечатанных пакетах, а также талоны на питание всей команды на продпунктах. Несколько раз он давал предварительную заявку на продпункты, и нас кормили горячим обедом, в основном же всю дорогу питались сухим пайком и случайными приобретениями на станционных базарах. Денег у нас было немного, так что на это не приходилось особенно рассчитывать. В каком-то из крупных железнодорожных узлов нам пришлось даже побывать в санпропускнике, то есть в обыкновенной бане. Там всю нашу одежду жарили в «вошебойке». Что делать — без борьбы с «диверсантами» не обойтись в военное время.
Чем дальше на запад, тем больше признаков войны. Почти не попадались встречные пассажирские поезда, в обе стороны шли в основном воинские эшелоны — на запад, обгоняя нас, с войсками и техникой, на восток — с ранеными и с той же техникой, отправляемой на ремонт и на переплавку. Мне это было уже знакомо по 1942 году, а ребята смотрели не отрываясь. Тяжелое впечатление произвел Воронеж — здесь наш эшелон пересек ту черту, до которой доходил фронт в период самых больших немецких успехов. Поезд долго тянулся по пересекающим город путям этого крупного железнодорожного узла, а кругом темнели закопченные развалины.
Где-то в центре европейской России началось разделение команды на группы по фронтам. Документы раздали на руки. Тут опытные ребята-фронтовики обнаружили, что Сияльский, по всей видимости, что-то комбинировал в свою пользу с продовольственными талонами. Решили рассчитаться с ним и за это, и за мелкие пакости в училище, но он внезапно исчез, почувствовав, чем пахнет.
Вагон с назначенными на 1-й Украинский фронт долго блуждал по Украине. В Шепетовке, знакомой по «Как закалялась сталь» Островского, я отстал от эшелона (точнее сказать, от вагона) и догнал его с помощью военного коменданта, посадившего меня на тормозную площадку цистерны с горючим. Долго потом пришлось отмываться под колонкой, где заправляют водой паровозы. Наконец разгрузились в Подволочиске. близ которого располагался 3-й учебный полк резерва офицерского состава артиллерии 1-го Украинского фронта, или коротко — 3-й УПРОС. Здесь находили временное пристанище и выпускники училищ, направленные в распоряжение управления кадров фронта, и офицеры, выписанные из госпиталей, в ожидании, пока приедут из армий, корпусов, дивизий «покупатели» за офицерами на должности, ставшие вакантными в результате кадровых перемещений и боевых потерь. Как говаривал грибоедовский полковник Скалозуб: «...то старших выключат иных, другие, смотришь, перебиты».
Недели три в УПРОСе промелькнули как какая-то смесь непрерывных караулов и дежурств с пародией на занятия. Тарнопольская область была одним из очагов бендеровщины, поэтому лагерь УПРОСа постоянно строго охранялся. Половина личного состава находилась в караулах, другая половина готовилась к пересменке. Помимо обычных постов и патрулей, в ночное время выставлялись еще и секреты, места расположения которых каждые сутки менялись. В секрет уходили с наступлением темноты, чтобы чужой глаз не мог заметить, где размещены секреты. Задача секретов состояла в предупреждении ночных нападений на постоянные посты.
Два раза при мне полк поднимали по тревоге, и мы, захватив несколько имевшихся учебных орудий, выезжали на облавы, прочесывали окруженные села. Оба раза не обошлось без перестрелки при задержании подозрительных, оказавшихся бендеровцами.
Несмотря на все это, командование полка пыталось занять невыспавшихся и небритых офицеров то политподготовкой, то топографией, то еще чем-то. Каждый день кто-нибудь, иногда целые группы уезжали в боевые части, на их место приезжали новые. И хотя всем было ясно, что люди уезжают не в туристскую поездку, им завидовали. Желающих долго сидеть в УПРОСе не находилось. То же самое я заметил уже после госпиталя в другой резервной части — в 27-м ОУДРОСе. Но об этом — в свое время.
Штатного оружия у переменного личного состава полка не было. Но в палатках, небольших, не похожих на обычные армейские, где жили офицеры, всегда находилось несколько карабинов, а в карманах многих тарахтели обоймы с патронами. Кроме того, некоторые офицеры имели при себе неучтенные трофейные или отечественные пистолеты.
Начальство этого не одобряло из опасения каких-либо ЧП. но и не очень преследовало ввиду неспокойного бендеровского района расположения полка. Как-то один из владельцев пистолетов, получив назначение в тыл (бывало и такое — на учебу или штатные должности в учебные части) и зная, что там трудно сохранить неучтенный пистолет, передал его мне за какую-то мелкую услугу с моей стороны — кажется, я отдал ему оставшиеся и теперь уже ненужные талоны на продпункт. Результатом этого «самовооружения» было то, что, когда я получил назначение, ко мне охотно присоединились еще двое офицеров, уезжавших в части одновременно со мной. Передвигаться по неспокойной Западной Украине и Польше казалось спокойнее и безопаснее, если ехать группой, имея хотя бы один пистолет на троих.
Маршрут наш был такой: Подволочиск, Тарнополь (теперь этот город называют Тернополь, но я пользуюсь названиями 1944 года), Львов, Перемышль, Ярослав, Жешув и дальше на запад до линии фронта. Способ передвижения — попутные машины. В моем предписании был указан номер полевой почты, который, как выяснилось на месте, принадлежал 1645-му истребительно-противотанковому артиллерийскому полку РГК, который действовал в составе 13-й армии. Но прежде чем я узнал это, пришлось знакомиться с фронтовым, точнее прифронтовым бытом, осваивать передвижение на попутках от КПП до КПП на военно-автомобильных дорогах.
Кое-что запомнилось из этого короткого пути. Тарнополь быстро промелькнул за бортом автомашины, но осталось впечатление, что города почти нет, одни груды кирпичных развалин. По этим развалинам видно, что город был не очень большой, но старинный, основательной постройки, состоявшей главным образом из отдельно стоявших строений — особняков. Немцы превратили его в важный узел обороны на подступах к Львову. Уличные бои в Тарнополе шли долго и сводились к тому, что наши войска с помощью тяжелых самоходных орудий СУ-152 разрушали последовательно один за другим дома, превращенные в доты.
Пришлось уже видеть Ленинград под бомбами, снарядами, в огне пожаров, но он все же выглядел как раненый, но живой город. А такое полное разрушение городских кварталов на большой территории впервые увидел только в Воронеже, через который мы проезжали по пути на фронт. И вот теперь Тарнополь. Много позже, уже в 1947 году, побывал в только что начинавшем подниматься из руин Севастополе — впечатление более сильное и страшное, так как несравнимы масштабы этих городов. Не пришлось ни во время войны, ни после нее побывать ни в Лейпциге, ни в Гамбурге, которые, как известно, сильно пострадали от авиации союзников, но из тех городов, которые повидал в зарубежной Европе, только Бреслау — теперешний Вроцлав — был так же разрушен.
Сколько машин пришлось сменить на пути, найти попутку на весь маршрут фактически невозможно, сосчитать не берусь. Но всегда это происходило не путем самостоятельного «голосования» на шоссе. Такой метод не срабатывал, так как проходившие колонны воинских подразделений и частей не брали попутчиков, а одиночные машины не останавливались. Посадка попутных пассажиров производилась только на контрольно-пропускных пунктах военно-автомобильных дорог — КПП ВАД.
Для читателей, мал о знающих о военных годах, нужно немного сказать о таких дорогах. Конечно, я знаком с ними только по внешним впечатлениям и только по 1-му Украинскому фронту, но и эти впечатления достаточно красноречивы.
На автомобилистах лежала вся тяжесть снабжения фронта и людьми, и оружием, и боеприпасами, и горючим, и, в значительной части, продовольствием. Разрушенные железные дороги оживали медленнее, чем требовалось. И, конечно, справиться со своими задачами автомобилисты могли только с помощью порядка на дорогах. Даже относительно неплохие дороги не могли решить задачу без наведения на них железного порядка и дисциплины. Никакая теперешняя служба ГИБДД не поддерживает на современных автодорогах такого порядка, какой был на ВАД. На всех основных пересечениях, даже на прямых участках большой протяженности, были поставлены КПП — шлагбаум, землянка, где живет расчет КПП, окоп для самообороны, навес из подручных материалов для ожидающих. Проходящие машины останавливают, проверяют документы, выясняют маршрут, подсаживают, если позволяет загрузка машины, попутных пассажиров, у которых предварительно проверены документы. Не нужно подбегать к водителю, спрашивать, куда он едет, договариваться, нужно только подойти к КПП, предъявить документы и ждать. Когда найдется попутка, контролер позовет и посадит в кузов, не забыв при этом сказать водителю, где нужно высадить пассажира. Возражения водителя не принимаются во внимание, да надо сказать, что водители, как правило, очень охотно брали попутчиков — ездить в одиночку не всегда безопасно. Зато было, так сказать, правилом хорошего тона не бросать водителя и попутную машину в случае какой-нибудь задержки — лопнул баллон, забарахлил двигатель, да мало ли случайностей в дороге. Только те, у кого дело очень срочное, не терпящее опоздания ни на минуту, позволяют себе оставить шофера в такой ситуации, а как правило, помогают водителю или, если помощь не нужна, просто ждут.
Контролеры на КПП не церемонятся с редкими любителями нарушить порядок. По машинам, не выполняющим требование остановиться, открывается огонь на поражение. Службу несут или пожилые, возможно, нестроевые солдаты, или чаще всего девушки. И возле землянки на протянутом между деревьями куске трофейного телефонного кабеля с цветной пластмассовой изоляцией сохнет какая-то постирушка. Приходилось видеть, как водители, которые, может быть, в первый и последний раз на этой дороге, галантно вручают хозяйкам КПП всякие карманные трофеи. Жизнь как жизнь...
Вся обстановка на дорогах напоминала о порядке. Даже дорожные указатели — на столбиках, покрашенных белой краской, с бело-голубыми табличками указателей, на которых названия населенных пунктов и расстояния до них четко выписаны одинаковым шрифтом. Правда, эти указатели, точнее, их столбики во многих местах «обрастают» временными, прибитыми, привязанными указателями с условными знаками частей, понятными только посвященным.
На КПП где- то между Тарнополем и Львовом нашу тройку посадили на «Студебеккер», в кабине которого сидел майор-минометчик. Он, видимо, не первый раз ехал по этой дороге и на подъезде к Львову завернул в лес, где находился склад трофейного вооружения. Имея предварительное соглашение с начальником склада, он собирался увезти к себе в полк немецкий миномет — полный аналог нашего 120-миллиметрового, видимо, для замены поврежденного в бою штатного. К сожалению, у трофея отсутствовал колесный ход, и нам пришлось в порядке товарищеского взаимодействия выносить со склада и грузить в кузов поочередно ствол, плиту и лафет миномета. Ох, нелегкая это работа — из болота тащить бегемота!
В благодарность за помощь майор, хорошо знавший здешние места, остановил машину в очень живописном месте и показал нам панораму Львова с окружающих город возвышенностей, а заодно, пошарив по кабине, достал фляжку и консервы...
Львов показался, особенно после Тарнополя, почти непострадавшим, что и подтвердилось, когда мы въехали в него. Недавно освобожденный город казался довольно оживленным. Много народа на улицах, особенно почему- то возле театра, который, конечно, был еще закрыт. По улицам тянутся узкие колеи трамвайных рельсов, и кажется, что вот из-за угла выкатится вагон и затормозит возле таблички «Зупинка», висящей на фонарном столбе...
Ночевали во Львове, по направлению комендатуры, в какой- то пустой квартире вместе с такими же путешественниками. Вспоминается такая ночь — в квартирах кем- то, возможно, еще немцами, были сняты газовые плиты, а газ по трубам поступал. Наши умельцы приспособили резиновый шланг с металлическим наконечником и на такой горелке кипятили чай.
На следующий день — снова в путь. Перемышль, польская граница, Ярослав пролетели мимо. Очередной ночлег в Жешуве. Был он, может быть, с непривычки неспокойным. Местные жители, к которым пришлось обратиться, не смогли или не захотели поселить всех троих вместе, а только по схеме 2 + 1, в разных квартирах.
Поскольку из троих только у меня был «ТТ», принцип разделения определился автоматически. Заняв отведенную мне каморку, я первым делом забаррикадировал дверь изнутри мебелью. Товарищи же утром рассказал и, что спали по очереди. Не знаю, какая из двух пословиц больше подходит к этому случаю: «Пуганая ворона куста боится» или «Осторожность — мать фарфоровой посуды».
В Жешуве дороги временных попутчиков разошлись. По только что наведенному понтонному мосту проехал на левый берег Вислы, на тот кусок земли, который позже стал известен под именем Сандомирского плацдарма. Именно проехал, а не прошел, так как из каких-то соображений пешеходов на мост не пропускали, а грузили в проходившие машины, даже если выгружаться приходилось сразу за мостом, на другом берегу.
Не имея ни малейшего представления о том, что здесь происходит, зная только название хутора или господского двора, где находился пункт моего назначения, я решил перекусить и пытался узнать в маленькой деревушке, где можно сварить кашу из моих запасов, для чего требовались кастрюля и печка. Пожилая перепуганная хозяйка, естественно, не понимавшая русского языка, не могла понять и моих объяснений «на пальцах», что-то бормотала, чего я тоже не понимал. Только когда прошел с закрытыми люками танк и, поднявшись на ближний бугор, выстрелил из пушки, я понял, что с обедом разумнее подождать.
По некоторым признакам, указанным мне еще на переправе, я все же нашел командный пункт 1645-го полка, и тут же меня с рук на руки передали командиру батареи старшему лейтенанту Яцуку. Наскоро познакомившись, он не стал даже смотреть мои документы, которые я пытался достать из полевой сумки, а направил меня в сопровождении посыльного солдата принимать второй огневой взвод, стоявший на позициях.
Мой предшественник погиб в недавних боях, и взводом командовал командир орудия сержант Шахбазян, под контролем командира первого взвода, лейтенанта, фамилия которого забылась. Из этого первого в своей жизни боевого полка остались в памяти фамилии только командира полка гвардии майора Зацерковного, уже названных Яцука и Шахбазяна и еще наводчика одного из моих орудий Кочеткова. Наверно, первые впечатления о боевой обстановке, о том, что творилось тогда на плацдарме, не способствовали запоминанию фамилий.
Орудия, к которым привел меня посыльный, стояли на пологом скате высоты, обращенном в сторону противника, на запад, и были так замаскированы, что я не сразу понял, где же они. Пушки стояли в неглубоких круглых окопах на скошенном пшеничном поле, покрытом рядами больших скирд. Такие же скирды прикрывали щит и лафет пушки. Опущенный до уровня земли ствол и станины прикрыты слоем соломы.
Бросилось в глаза, что окоп имеет существенные отличия от тех, которые мы трассировали и копали на занятиях в училище. Скоро новые бое- вые товарищи пояснили мне сущность и назначение этих различий.
Воспользовавшись часами затишья, Шахбазян показал мне расположение немцев, позиции нашей пехоты (насколько это можно было видеть из орудийного окопа), а также позиции соседних орудий нашей батареи и всего полка. Как я узнал от него, ИПТАП не имеет дивизионов, а состоит из шести батарей, непосредственно подчиненных командиру полка. Не берусь утверждать, что это типовая организация всех ИПТАПов, но в 1645-м было так. Одна батарея из шести стояла в относительной глубине, в районе КП полка и штаба, а остальные пять, 20 стволов, на переднем рубеже, почти за спинами своей пехоты. Задача одна — удержать плацдарм, не дать немцам сбросить наши войска в Вислу.
Бои шли непрерывно с момента форсирования, так как немцы понимали угрозу, которую представлял для них этот плацдарм. Атакуют они почти непрерывно, с большим количеством танков, и ИПТАПам работы хватает.
Командир первого взвода, которому сообщили по телефону о моем появлении, прибежал познакомиться, наскоро объяснил обстановку, о которой только что говорил Шахбазян, и дал практический совет: не стрелять до последнего момента, пока атакующие танки не подойдут совсем близко. Смысл этого совета я понял очень скоро.
Орудия, к счастью, оказались хорошо знакомые по училищу 76- мм ЗИС-3. Пушка отличная, но к 1944 году она стала уже слабовата для борьбы с новой немецкой бронетехникой. Танк T-VI («Тигр») ее бронебойный снаряд не брал в лоб, даже почти в упор. Здесь мог помочь лишь дефицитный подкалиберный снаряд. А самоходку «Фердинанд» в лоб не брали даже подкалиберные. Оставалось надеяться, что «Тигров» будет меньше, чем основных немецких машин T-IV.
Из тридцати ящиков боекомплекта пушки только два были с подкалиберными снарядами, восемь с бронебойными, а остальные с осколочно-фугасными гранатами. Было и некоторое количество картечи, для самообороны от пехоты, что придавало чувство уверенности, но, к счастью, мне ни разу не пришлось вести огонь «на картечь».
На знакомство с новым полком немцы времени не дали. Непрерывные атаки шли весь август, и только в начале сентября, убедившись в их бесплодности и израсходовав силы, немцы ослабили натиск. Плацдарм остался за нами и позже сыграл огромную роль.
Конечно, в боях за плацдарм участвовали не только артиллеристы, но и представители разных родов войск, разных воинских специальностей. Все происходившее представлялось по-разному, с разных точек зрения. Мне и, насколько я могу судить по тогдашним разговорам с товарищами, моим однополчанам картина боев казалась такой. После коротких, но мощных артиллерийских налетов немцы атаковали танками. Тяжелые машины, «Тигры» и «Фердинанды», выходили на высоты в глубине немецких позиций и останавливались на расстоянии одного-полутора километров от наших позиций. Более легкие и маневренные T-IV продолжали движение вместе с немногочисленной пехотой. Для нас вести огонь по стоящим сзади машинам было бессмысленно. Даже в случае прямого попадания снаряд не мог нанести серьезного повреждения на таком расстоянии. И немецкие танкисты выжидали, пока наша противотанковая оборона будет вынуждена открыть огонь по идущим вперед танкам. Орудие, начавшее стрельбу, обнаружившее себя, немедленно становилось жертвой точного выстрела с неподвижных тяжелых машин. Надо заметить, что на «Тиграх» были очень точные прицелы и очень точного боя 88-мм пушки.
Этим и объяснялся полученный мною совет не стрелять до последнего момента. Открыв огонь на «пистолетной дистанции», можно рассчитывать на попадание первым или, в крайнем случае, вторым снарядом, и тогда, даже если орудие будет разбито, все равно получается невыгодный для немцев «размен фигур» — танк на легкое орудие. Если же показать свою позицию преждевременно, то, вероятнее всего, орудие будет потеряно напрасно.
Этим же объясняются дополнительные изменения, внесенные в типовое устройство орудийного окопа. Справа и слева от орудия, возле колес, делались две щели — одна для наводчика, вторая — для заряжающего.
Пушка ЗИС- 3 практически не требует одновременного присутствия у орудия всего расчета. Больше того, вполне достаточно одновременного присутствия только одного человека. Наводчик, произведя выстрел, мог укрыться в щели, пока заряжающий загонит в ствол очередной патрон. Теперь наводчик занимает место, наводит, стреляет, а заряжающий в это время находится в укрытии. Даже при прямом попадании в орудие по крайней мере один из двоих имеет шанс уцелеть. Остальные номера расчета рассредоточены по щелям, боковым «карманам» окопа.
Практический опыт, который в этом полку накоплен еще с Курской дуги, позволил свести потери до минимума. За полтора месяца боев на плацдарме полк трижды менял материальную часть, получая новые или прошедшие ремонт орудия взамен подбитых и уничтоженных, и сохранил боеспособность, почти не получая пополнения в людях.
Сколько ни пытался собрать в связную, последовательную цепь все, что осталось в памяти о боях на плацдарме, из этого ничего не вышло. Отдельные эпизоды, отдельные моменты, не связанные между собою, может быть, даже не в хронологической последовательности, как куски порванной киноленты... Так и придется их записать.
...Тихое августовское утро. Западная сторона неба еще заметно темнее восточной. Стою в орудийном окопе и смотрю на запад, в сторону противника. Вижу, как на довольно широком участке горизонта, градусов тридцать, быстро поднимаются и тают в более светлом небе вверху маленькие блестящие точки, как будто взлетает стая светящихся птиц. Мелькает мысль о московском салюте, которого я еще ни разу не видел, и представлял себе только по цветному панно на стене ленинской комнаты в училище, сделанному художником-любителем.
Стоящий рядом сержант Шахбазян, заметив мой взгляд, тоже смотрит на запад и вдруг сильно толкает в плечо, так что я падаю. Он падает рядом, и я слышу его голос: «Лежи! Ванюша иг-раэт!..» Через несколько секунд кругом грохот разрывов, свист осколков, шлепают вокруг комья падающей земли, резкий запах сгоревшей взрывчатки. Ну, начинается!.. Расчеты без команды бегут по местам, готовятся к бою.
Это было первое знакомство с «ванюшей» — немецким аналогом нашей «катюши». По собственному опыту могу засвидетельствовать, что немецкий шестиствольный миномет значительно уступает нашей БМ-13. Позже, во время боев в Силезии в марте 1945 года, попали мы под случайный залп БМ-13, и я могу судить об этом.
...Идет бой с танками. Те орудия, к которым немцы подошли почти вплотную, уже огрызаются. Мой взвод еще молчит. С правого фланга, пригибаясь, подбегает командир первого взвода, спрыгивает в окоп: «У тебя есть противотанковые гранаты?» Утвердительно киваю головой и ныряю под тонкое перекрытие, в орудийный «карман» — ров длиной метров восемь, куда закатывают пушку для маскировки и защиты. Сейчас «карман» пуст, орудие на позиции. Там, в глубине «кармана», вместе с моей шинелью, вещмешком и полевой сумкой лежат несколько гранат. Нащупываю их в полутьме и как будто куда-то проваливаюсь... Прихожу в сознание от дыма, забивающего дыхание. На мне что-то лежит, придавливая к земле, сверху пробиваются языки пламени. Раздвигая обвалившиеся жерди перекрытия, ветки, солому, выбираюсь наверх. Пылает солома на обвалившемся перекрытии «кармана».
Первое впечатление — как в немом кино. Вот неподалеку рвется снаряд. Вот рядом, метрах в ста, стреляет орудие, чувствую, как вздрагивает земля, но ни малейшего звука, кроме звона в ушах. Оглядываюсь — рядом щель, полузасыпанная сдвинувшейся от близкого взрыва землей. Воронка рядом еще слегка дымится. В этой щели заваленный землей лейтенант — на поверхности только голова и одна рука. Вижу, что он что-то кричит, широко раскрывая рот, но — тишина. Тяну его за ворот шинели. (Мелькает мысль: «Почему он надел шинель, ведь не холодно?») Отбрасываю руками рыхлую землю. Наконец помогаю ему выбраться. Лейтенант пригибается, двигается согнувшись, я — в рост. Я не слышу стрельбы, разрывов — мне не страшно. Только через несколько часов начали прорезаться отдельные звуки, через несколько дней начинаю слышать все, хотя звон в ушах не прекращается. Так он и остался, хотя прошло почти пятьдесят лет. Медики говорят: «Вот если бы начать лечить сразу...»
Лейтенант рассказал, что наша позиция была накрыта артналетом, снаряд попал в перекрытие орудийного кармана и обрушил его, рванув где-то над моей головой, в соломе и жердях перекрытия, второй чуть не похоронил его в щели. По его словам, прошло минуты две, пока я очнулся и выполз, но ведь в его положении время тянулось долго, вероятно, все произошло быстрее...
...Очередная немецкая атака. Позже полковые разведчики говорили, что на участке нашего полка насчитали во время боя до 120 немецких танков. Два-три десятка из них там и остались, подбитые орудиями наших батарей. Возле нашей позиции, слева, метрах в ста, небольшой хуторок — домишко, сарай. Кто-то из отходящей пехоты, видимо, чтобы оправдать свое бегство, машет рукой: «Там, за домом танк...» Мое орудие смотрит в другую сторону. Показываю Шахбазяну направление, ребята дружно разворачивают пушку влево на 90°. Ждем. Но ничего не происходит, ничего не слышно. Беру противотанковую гранату, ползком пробираюсь к домику. Пусто! Ах, чтоб тебя!...
Было ли страшно? Пожалуй, больше всего боялся, чтобы не заметили моего страха солдаты. Кажется, не заметили, но смотрели с уважением...
После очередной стычки, после «обмена орудий на танки» с атакующими фрицами полк оттягивается немного в тыл. Меня посылают на склад артснабжения армии за новыми орудиями. Нужно получить три орудия, мне дают один «Студебеккер». Бывалый водитель успокаивает: «Ничего, справимся!» Я не был в этом уверен, но доверился смекалке и опыту. Приехали в район склада вечером, выяснилось, что наша очередь подойдет к утру. Водитель отгоняет «Студебеккер» в овраг, где уже расположились на ночлег несколько машин, достает лопату и начинает копать: врезается в стену оврага, чтобы сделать укрытие хотя бы для передней части машины, для двигателя. Прикидывая время, я решаю, что даже если мы вдвоем будем копать до утра, то едва к рассвету поставим машину на место. А ведь утром нам все равно выезжать на склад. Водитель возражает: ночью-то фриц все равно не прилетит, а вот к утру можно ждать гостей. Склад — место для них привлекательное. Глядя на нас, достают лопаты и водители соседних машин...
Утром водитель загоняет машину на склад, ставит задними колесами в кювет, задний борт откидывает, как мостик, и мы вдвоем, вот где пригодились училищные навыки, закатываем одно орудие в кузов. Ствол торчит над кабиной, как у танка. Вторую «зисуху» цепляем на штатный прицеп, на крюк. Водитель ищет кусок троса, чтобы привязать третью. Пришла идея — зацепить ее в обхват дульного тормоза станинами. Вдвоем это не сделаешь, пришлось просить помощи, дело-то минутное. Ура, получилось! К обеду мы уже дома, орудия уходят на позиции, куда их поставят с наступлением темноты. Пару часов можно подремать...
...Еще один горячий день. Как всегда, ценой больших потерь в танках немцы вклинились в нашу оборону, они продвигаются быстрее, чем наша пехота и артиллерия успевают отходить. Все перемешались, образовался слоеный пирог, и сзади, и впереди — и свои, и чужие. Все висит на волоске, еще немного, и немцы выйдут к переправам... Командование вызывает авиацию. Штурмовики «Ил- 2» буквально ходят по головам, утюжат все подряд, и в одном овраге, в разных концах его, прячутся от бомб и реактивных снарядов с неба и наши, и фрицы. Горят уцелевшие от наших пушек танки, вспыхивают схватки между нашей пехотой и вклинившимися немцами. Лишившись танковой силы, фрицы поспешно отходят. Положение восстанавливается. Конечно, тут и наши полегли от своих «Илов», но другого способа спасти плацдарм нет.
Из мемуарной литературы узнаю, что здесь над нами работали штурмовики одного из первой пятерки Героев Советского Союза Н. И. Каманина, и среди них — будущий космонавт Г. Береговой.
...В разгар боя прибегает посыльный от комбата. Приказание — перекатить орудия вправо, ближе к позициям первого взвода. Командую «Отбой», пушка в походном положении, двинулись. Сначала поставим в новое место одно, потом другое орудие. Хорошо, что катить под гору, легко и быстро. Заслышав свист снарядов, падаем, расползаемся по кюветам. Налет кончается. Уже одного взгляда достаточно, чтобы понять: стрелять не придется — накатник пробит осколком. А сверху нас догоняет другой расчет. У командира орудия на руках, как ребенок, двухпудовый клин затвора. Кричит: «Прямое попадание! Еле затвор вытащил». Собираю людей, отвожу в направлении леска, где должны быть наши. Нужно пересечь поле, посреди которого, между лесом и нами, огромная скирда, метров пять высотой и десятки метров длины. Слева немцы простреливают поле пулеметами, и пробраться от придорожного кювета до скирды можно только ползком по глубокой борозде — ползти метров двести... Пропускаю вперед одного за другим своих ребят — во-первых, командир отходит последним, как капитан с тонущего корабля, а во-вторых, я не так силен и ловок, как большинство солдат, и буду задерживать движение. Все уползли, теперь моя очередь. Ползущий впереди останавливается, вжавшись в землю. Огонь стал очень плотным. Кричу ему, чтобы снял автомат. Он тянет через голову ремень висящего за спиной ППШ. Приклад уже задет пулей. Огонь стихает. Видимо, я угадал: торчащий над спиной ползущего солдата автомат был виден пулеметчику. Мне проще — у меня только ТТ. Ползем дальше. Натыкаюсь на дисковый магазин от автомата, набитый патронами. Прихватываю с собой. Сосредоточились за скирдой, смотрим, как двигаться дальше. Находится хозяин подобранного мною диска: «Вот, смотрите, у меня он приметный, здесь царапина от осколка!» Вскоре слышу, как сержант выговаривает: «Вот еще растяпа! Лейтенант за тебя подбирать будет?» Хоть я еще не лейтенант, а все же приятно... Вскоре немцы зажгли скирду снарядом, и это нам на руку: прикрываясь дымом, уходим в лес...
...Вечером хороним погибших товарищей. Завернутые в плащ-палатки тела уложили в полузасыпанный и слегка подправленный окоп. Однополчане, с которыми не успел еще познакомиться. Две короткие речи. Глухо сыплется земля. В темноте вспышки выстрелов офицерских пистолетов. Салютую вместе со всеми... Могила отмечена на командирской карте, а тут никакого знака. Кто знает, чьей будет эта земля завтра, послезавтра...
...Перед орудием, прикрывая его спереди, широкая лощина. На той стороне лощины танк, удобно подставивший борт. Наводчик ловит его в перекрестье. Танк не тяжелый, да еще в борт — тут вполне хватит бронебойного, которым заряжено орудие. Пулеметчик, расположившийся рядом (в ИПТАПе при каждом орудии есть пулемет, станковый или ручной), видит, как из лощины прямо перед орудием показался лоб тяжелой машины, длинный ствол с характерным набалдашником дульного тормоза. «Тигр»! Наводчик орудия еще не видит его в поле зрения панорамы. И пулеметчик дает очередь по танку, как дробью в слона, чтобы привлечь внимание наводчика. Ствол пушки мгновенно опускается, выстрел, и бронебойный снаряд рикошетирует от лобовой брони. А ведь всего полсотни метров!
«Подкалиберный!» — отчаянно кричит наводчик. Лязгает затвор, проглотив патрон. К счастью, и орудие танка, и его водитель смотрят вверх, пока танк еще не вылез из лощины. Подкалиберный снаряд почти в упор попадает под нижний обрез башни. Видимо, внутри что-то вспыхнуло, из всех щелей машины коротко блеснуло голубым светом. Машина не загорелась, но экипаж пытался выскочить через люки. Пулеметная очередь кончает дело...
...В роще собираются уцелевшие после тяжелого боя солдаты, сидит на пеньке комбат Яцук. Перед ним на пустом снарядном ящике какие-то бумаги. Он просматривает их одну за другой и подписывает. Подхожу сзади, смотрю через плечо. Старший лейтенант собирается подписать уже заготовленное извещение о моей гибели — похоронку. Хлопаю его по плечу, он оборачивается: «А, ты жив!» — похоронка скомкана и летит в сторону...
Появись я минутой позже, извещение было бы отправлено по адресу. Впрочем, по какому адресу? Ведь в полку нет моих документов, они так и не были приняты и уже успели сгореть... Мои солдаты подзывают: «Товарищ лейтенант!» Упорно не признают слово «младший». Что это? Признак уважения или привычка к званию моего погибшего предшественника? «Товарищ лейтенант! Поешьте!» Большая корзина сырых яиц. Больше нет ничего: ни хлеба, ни соли, но глотаю десяток, одно за другим, сырыми, отбрасывая пустые скорлупки. Если бы еще музыкальный слух, можно на оперную сцену. Что делать, ведь неизвестно, когда еще удастся заправиться.
...Уже стих накал летних боев, положение нашей обороны стало прочным, и может быть, поэтому ослабли осторожность и внимание. Нарвался на случайный выстрел. Ощущение такое, как будто по ноге одновременно с двух сторон ударили чем-то твердым. Сразу не понял, в чем дело. Сгоряча сам сдернул сапог; наверно, чуть погодя пришлось бы резать его — пробит сустав, и при попытке двинуть ступней сильная боль. Рядом уже были солдаты, но, вспомнив уроки Артамонова, снял ремень и наложил жгут. Кобуру с пистолетом передал наводчику Кочеткову — оружие у меня было собственное, неучтенное, и его не нужно было передавать как- то официально.
Помогли мне добраться, а проще сказать, почти на руках вынесли к тому мосту, куда могла подойти наша полковая «санитарка» — трофей французского происхождения марки «Рено». Водитель, здоровенный дядя, один погрузил меня в кузов, взял на руки, как ребенка, и когда я спросил, не тяжело ли, он, смеясь, рассказал, что когда на эту трофейную машину оказалось несколько претендентов, то одного из них вот так же, на руках, вытащил, а остальные предпочли ретироваться. В медсанбате какой-то дивизии он также отказался от помощи и один затащил в операционную. В большой, просвечивающей на солнце палатке несколько операционных столов, одновременно оперируют нескольких раненых, и пока готовятся взяться за меня, можно наблюдать все происходящее рядом: засученные до локтя окровавленные халаты, блестящие инструменты... Сестра неловко пытается снять, видимо, незнакомый жгут из поясного ремня. Я показываю: «Вот так!» — «Ну-ка, ну-ка, еще раз!» — Я снова затягиваю и распускаю жгут. — «Вот здорово!»
Тем временем уже приготовлен большой шприц, в ногу вокруг сустава вгоняют полстакана какого-то лекарства, отчего нога раздувается и деревенеет. Хирург разрезает крест-накрест ногу около входного отверстия, отодвигает края и, видимо, чтобы отвлечь мое внимание, советует запомнить: «Разрез 9 на 6 сантиметров». «Теперь держись, придется потерпеть!» На какое-то подобие шомпола наматывается пропитанный чем-то бинт, и этим инструментом, пропуская насквозь, чистят пулевой канал раны.
Наверно, местный наркоз мало действует на сустав, глаза лезут на лоб, по лбу и лицу течет пот, сижу, сцепив зубы, ухватившись руками за края стола так, что побелели суставы пальцев. Наконец, перевязка, гипс, и — на эвакуацию в армейский госпиталь.
Не раз приходилось мне оказывать помощь раненым, накладывать повязки, жгуты, шины. Еще задолго до войны, когда я был двенадцатилетним мальчишкой, брат наступил на разбитую бутылку и сильно порезал ногу. Жили мы летом в деревне, и пришлось везти его в больницу на конной подводе. Чтобы остановить кровь, я наложил самодельный жгут из носового платка с закруткой, да еще написал на подсунутой под утку бумажке время перевязки, как нас учили в школе на занятиях МПВО. Врач, оказывавший помощь в сельской больнице, захотел взглянуть на «специалиста», вышел на крыльцо и сказал: «Молодец, вали дальше!» Вот и совсем недавно на плацдарме рванул над нами немецкий бризантный, и молодому солдату из шедшего в пехоту пополнения, еще не получившему оружия, срезало осколком пальцы на руке. Пришлось мне перевязывать ему искалеченную руку санитарным пакетом, найденным в его же кармане. И вот теперь сам оказался подбитым. Надолго ли? В медсанбате не стали давать никаких прогнозов, в армейском госпитале тем более не могли сказать ничего определенного, так как рана, а точнее, вся нога, от пальцев до самого верха, была загипсована, можно было ориентироваться только на скупые записи в присланной бумаге. Но предположили, что может затянуться и на полгода. Обидно!
Где находился армейский госпиталь, его номер и другие подробности остались для меня неизвестными, так как я не мог передвигаться самостоятельно и видел вокруг себя очень мало. Знаю только, я это помню по переправе, что госпиталь был не на плацдарме, а на правом берегу и, вероятно, не очень близко от реки. Когда привозили и когда увозили, машина проходила между деревьями, значит, стояли в лесу. Большие палатки с брезентовым полом, тамбурами, окнами, в которых вместо стекол целлулоидные пластины. Брезент темно-зеленого цвета, отчего внутри даже днем полутьма. Сразу заметно, что бои на плацдарме затихли — раненых немного, а в офицерской палате (или палатке) из десятка мест занята только одна моя койка, так что и поговорить не с кем. Медсестра, молоденькая девчонка лет восемнадцати, получив замечание от врача, боится сказать лишнее слово. Когда меня уложили, не видя ни одного «коллеги» (вернее, калеки), сказал, что здесь, наверно, совсем недавно было не так свободно. Сестричка, как мне показалось, хотела подтвердить мою догадку, но врач, услышав нашу беседу, строго заметила, что никому не следует знать, сколько было раненых, и болтать об этом не надо. Разговор прервался и больше не возобновлялся, тем более что вскоре начались сильные боли в ноге. Вероятно, прекратилось действие того снадобья, которым накачали ногу в медсанбате. Старался терпеть, но по моему виду можно было догадаться, что не все в порядке. Хотели ввести мне морфий, я отказывался, в первую ночь не спал ни минуты. На второй день сестричка все же сделала какой-то укол, и я провалился в сон на целые сутки. Очнувшись, слышал, как врачи советовались, не следует ли сменить гипсовую повязку — возможно, она слишком давит ногу.
В этот же день отправили меня во фронтовой госпиталь, во Львов. Перевозка сама собой решила вопрос о смене гипса. Везли раненых в грузовом «Студебеккере», на тонком слое соломы, прикрытом брезентом. Водитель, чтобы на обратном пути не ехать ночью «через бендеровцев», гнал по проселкам так, что мы подпрыгивали, лежа в кузове. В результате гипс потрескался и раскололся. Первое, что сделали во Львове, разрезали остатки и наложили новую гипсовую повязку, с которой я почувствовал себя намного лучше.
Львовский госпиталь помещался в приспособленном помещении какого- то заведения — школы или техникума. Здесь уже были соседи по палате, можно было и разговаривать, и читать, и даже сыграть партию в шахматы. Примерно на пятый или шестой день пребывания во Львове мне принесли костыли. Чувствуя себя к этому времени почти здоровым (в лежачем положении), расхрабрился и попытался встать. Оказалось, это не просто. Опереться на левую, раненую ногу нельзя, она должна быть в висячем положении. А при этом тяжелая гипсовая повязка всем своим весом ложится на поврежденный сустав. В результате в глазах потемнело, крепко приложился об пол. Пришлось действовать постепенно, и через три-четыре дня я уже начал ходить на костылях и, как все ходячие оказывал разную помощь тем, кто был неподвижен. Пришлось учиться подгонке костылей по росту. Важно правильно подогнать под свой рост и длину рук, две переменные величины — общую длину костыля и место положения опоры для кистей рук. Если это сделано неверно, ходьба на костылях превращается в непосильную нагрузку даже для совершенно здорового человека. Зато если подгонка правильна, можно даже довольно быстро бегать.
Возможность самостоятельно передвигаться позволяет общаться не только с соседями по палате, но и с лежащими в соседних палатах, а так как ходячие питаются не в палатах, а в столовой, то круг знакомств быстро расширяется. Темы для разговоров различны, но много бесед завязывается вокруг обстоятельств ранения. Тут и сожаления о неосторожности, и удивление своему везению или невезению, и обмен полезным опытом. Вот один случай. Молодой лейтенант, командир стрелкового взвода, 10 сентября (на неделю раньше меня) был ранен пулей в руку. Было это в те дни, когда на плацдарме шли еще тяжелые бои. Товарищи перевязали его, прибинтовали руку к туловищу и оставили в траншее дожидаться темноты, так как при свете дня передвигаться опасно. Однако он, посоветовавшись с друзьями, все же решил рискнуть — простреливаемый участок не очень велик, в случае же немецкой атаки он все равно не боец, а риск еще больше. Оставалось два-три шага до безопасного места. И тут в него всадили целую очередь разрывных из пулемета. К первой ране добавилось еще шесть или больше дыр, перебиты ноги, ребра, задето лицо. Он лежал забинтованный, как кукла, только глаза блестят из-под бинтов. Но настроение бодрое и зверский аппетит — все просил принести добавку.
Еще один — мой сосед по палате Василий Баклыков. С ним мы вместе ехали из Львова в тыл, в эвакогоспиталь, и там тоже лежали в одной палате до самой моей выписки. Я уехал, оставив Василия долечиваться. Он был старше меня лет на пять, призван в армию еще до войны и служил на Дальнем Востоке, непрерывно бомбардируя начальство рапортами об отправке на фронт. В 1944 году добился своего, прибыл на 1-й Украинский, прошел, так же, как и я, через 3-й УПРОС и ехал с назначением в полк, но попал под бомбежку. Получил осколок в голеностопный сустав левой ноги, оказался в госпитале с точно таким же гипсовым сооружением во всю длину ноги, как у меня.
Среди других историй болезни запомнилась и такая. Майор, старый вояка, начавший службу чуть ли не с гражданской войны, пошел глушить рыбу, когда полк, отведенный в тыл, стоял на отдыхе. Не рассчитав длину шнура, вставленного в запал толовой шашки (он утверждал, что попался немецкий шнур с другими свойствами, чем у нашего), остался без правой руки почти до локтя. Об этом майоре еще придется вспомнить, когда речь пойдет об эвакогоспитале.
В соседней палате лежал танкист, больше пострадавший от ожогов, чем от легкого ранения. Он хвастался тем, что под ним сожгли уже девять машин, а он еще жив и собирается получить десятую. Конечно, хватало и обычных в «мужском монастыре» разговоров о прекрасной половине человечества, но эти разговоры вряд ли представляют интерес.
Быт госпитальный, может быть, и заслуживает описания, но едва ли интересен во всех деталях. С ходячими все просто — натянул халат, костыли под мышки (если без них не обойтись), и пошел, куда требуется. У лежачих же проблема и умывание, и еда, и другие потребности. Даже обычный больничный инвентарь — судно, утка и т.д. — не всегда годится для неподвижного, забинтованного, закованного в гипс и шины человека. Сестер и санитарок мало, они работают днем и ночью, без отдыха. Хоть не полагается загружать работой раненых, кроме специальных команд выздоравливающих, ребята многое берут на себя, даже не дожидаясь просьб со стороны персонала.
Как мне представляется, армейский или фронтовой госпиталь, так же как медсанбат, не ставил перед собой задачу довести раненых до выздоровления. Как только поступившие туда «доходили до кондиции», позволяющей отправлять их дальше в тыл, это делалось незамедлительно, чтобы освободить место для нового пополнения.
Дошла очередь на отправку из Львова и до меня и новых товарищей. Первое впечатление о санитарном поезде можно составить по повести Пановой «Спутники». Разница только в том, что тот поезд подбирал раненых в непосредственной близости от района боев, а в нашем были только предварительно подремонтированные до транспортабельного состояния. Конечно, было довольно много лежачих, но в рейсе тяжелых случаев не было. Неудобств, конечно, хватало. Например, костыли, на которых мы ходили во Львове, были оборудованием львовского госпиталя, там они и остались. Поэтому, когда нужно было добраться до конца вагона или когда возникало желание поговорить с кем- то из товарищей, приходилось перемещаться по вагону, по составу на одной ноге. Раненых в вагонах разместили таким образом, что ходячие занимали нижние полки, а на верхних находились лежачие. Использовать верхние полки как опору для рук при передвижении по вагону было нежелательно, чтобы не потревожить лежащих, многие из которых спали. Оставался только такой способ передвижения. Стоя на пятке правой ноги, поворачиваешь ступню по ходу движения. Потом, опираясь на пальцы, выносишь вперед пятку. Потом все повторяется. Чтобы осуществить план встречи с товарищем, приходится таким способом преодолевать десяток вагонов, переходы между вагонами (которые тогда не были ничем закрыты), открывать и закрывать полсотни тяжелых дверей. На это уходит много времени, но у нас его достаточно. Уходит и много сил, но зато какая тренировка! Кроме старых львовских знакомств завязываются новые. Мой сосед Вася Баклыков в свободные минуты (разумеется, не его — у нашего брата все минуты свободны) уединяется в тамбуре вагона с одной из сестер, сопровождающих нас, совсем молоденькой Аней. Ее коллега и подруга, более взрослая и еще более рослая, старается в таких случаях не загружать Аню поручениями.
К тому времени, когда эшелон пересек Украину и приближался к Кубани, уже стало известно Василию от Ани, а мне — от Василия, что Аня родом из города Тихорецка, дочь рабочего железнодорожного депо. Когда на узле формировали санитарный поезд, она сама попросилась в его экипаж вначале санитаркой, а затем стала исполнять обязанности медсестры. Однако работа эта не для девчат-школьниц, а в поезде особенно. После нескольких рейсов Аня стала просить о «списании на берег», но без результата. Работала она, как мы все видели, старательно, и отпускать ее командование не хотело. Василий, как более старший и опытный в делах такого рода (недаром же сумел добиться перевода с Дальнего Востока на фронт), напомнил начальникам, что несовершеннолетнюю девочку они не имеют права задерживать без ее согласия, и ее обещали отпустить с поезда после окончания рейса, который завершится неподалеку от ее родного Тихорецка. Разумеется, Аня дала Василию свой адрес, и эта история имела продолжение, о котором будет рассказано в свое время.
Где-то на полпути между Краснодаром и Кропоткином наш состав остановился на степном полустанке, началась разгрузка. Прибывших отвозили в расположенные в соседних станицах эвакогоспитали. Для встречи на полустанок прибыли представители госпиталей, и мне все это напомнило встречу эшелона с эвакуированными в Бийске в 1942 году. Так же как тогда, не было автомашин, а только конные подводы, по-местному — брички. Не заметил, был ли какой-то порядок распределения по госпиталям. Мне показалось, что все проходило стихийно. Никто не хотел долго сидеть на станции, и подводы загружались быстро, но раненые в ноги сами не могли это сделать и вынуждены были ждать.
Так произошел «естественный отбор», в результате которого сформировалась дружная троица — я, Василий и еще один наш коллега, лейтенант Степан Волгин, тоже с простреленным суставом, но на правой ноге. Вместе мы поехали в ЭГ-5455 в станицу Васюринскую, вместе потом были переведены в другой госпиталь, в Усть-Лабинскую, и не разлучались до моей выписки (я оставил госпиталь первым из нашей группы).
Госпиталь в Васюринской совсем не походил ни на палаточный армейский, ни на фронтовой, занимавший солидное многоэтажное здание. В одноэтажном бревенчатом доме станичной школы, в классных комнатах лежали раненые солдаты и сержанты. Здесь же, в бывшей учительской и подсобных помещениях, располагались кабинеты врачей и администрации. Раненых офицеров поселили в доме, где прежде жили учителя. Это было длинное здание, состоявшее из отдельных жилых помещений-квартир, каждая с отдельным выходом на улицу. Квартирка начиналась крыльцом, затем небольшая кухня и одна или две комнатки. В каждой такой квартире помещались три-пять раненых. Умывальник, а также туалет типа сортир (по А. Папанову) — на улице или, точнее, в степи, потому что улицы как таковой не было — школа располагалась за околицей станицы и даже не была огорожена. Кроме уже упомянутых двух домов на территории школы стоял еще один маленький домик, в котором была кухня и крохотная каморка, где жила повариха Катя с двенадцатилетней сестренкой. Их родители погибли, дом уничтожен, и Катя жила и работала в госпитале.
Возле кухни на столбах навес, под которым столы и скамьи для обедающих, а на одном из столбов — небольшой колокол, которым Катя созывала раненых три раза в день. Тут же, на вкопанном в землю столе, стоял невероятных размеров самовар, всегда горячий — он просто не успевал остыть из-за своей величины.
Надо заметить, что в госпитале, где находились полторы-две сотни раненых, причем в основном чисто хирургического профиля, с ранениями конечностей, не было ни одного врача-хирурга. Впрочем, в соседних госпиталях, в соседних станицах тоже не было хирургов — эта специальность особенно дефицитна в военное время. Специалист-хирург был один на большой район, и он объезжал поочередно много госпиталей, появляясь раз в две недели.
Раненые быстро поняли, что ежедневные обходы врачей-терапевтов имеют формальный характер. Ведь даже специалисту-хирургу трудно судить о состоянии раны, закрытой глухой гипсовой повязкой. Поэтому, пользуясь тем, что октябрь стоял теплый и солнечный, многие после завтрака уходили гулять в степь, на берег Кубани, оставив на дверях запертой палаты записку с благодарностью за визит. Некоторые, заведя знакомство с местными девчатами, пропадали в станице и ночами. Режим был совершенно свободный. Не припомню, чтобы со стороны персонала были какие-либо возражения против самостоятельности пациентов.
Конечно, военное время сказывалось, и даже на богатой и хлебородной Кубани излишка продовольствия не было. Поэтому, когда Катюша звонила в колокол, собирались почти все. Кормили нас вполне прилично по объему, а про качество тем более не приходится говорить — повариха была очень хороша.
Хуже обстояло дело с развлечениями. Библиотечка в госпитале была очень бедная, кинопередвижка приезжала очень редко, реже, чем хирург. Электрического освещения в палатах тоже не было, и вечера приходилось коротать за беседами на разные темы. У нас главным рассказчиком был Волгин — на гражданке секретарь сельского райкома партии где-то в степных местах на юге Урала. Старше нас годами — ему было лет 30, простоватый на вид, он оказался очень образованным человеком. Думаю, это не результат долгого сидения за партой, а плод самообразования, вызванного необходимостью. Ведь чтобы руководить людьми целого района, нужны знания, и он их имел. Слушать его было интересно, а спорить бесполезно. Он если уж вступал в спор, то только тогда, когда имел достаточно аргументов. Так что, пожалуй, бесполезным такой спор я назвал неудачно — он как раз приносил пользу.
Бывали и другие развлечения. Когда вновь прибывшие достаточно познакомились друг с другом (ведь в поезде это не получалось), стал и и более откровенны. Один из молодых лейтенантов, кстати, мой коллега, тоже из противотанкистов, однажды сказал, что сумел сохранить и привезти с собой трофейный «парабеллум» с патронами. Решили небольшой группой пойти пострелять. Присоединился к этой компании и безрукий майор — неудачный рыбак. Нашли на берегу реки обрывистое место, где можно пострелять, но не нашлось ни клочка бумаги, чтобы использовать как мишень. И тут майор, усмехнувшись, сказал, что это не беда — есть карандаш. Мы не поняли шутки, но оказалось, что он не шутил. Воткнув карандаш в глинистый откос вертикально, он зарядил пистолет, сделал восемь выстрелов своей единственной левой рукой и пять раз «откусил» по кусочку от карандаша, начиная сверху, с расстояния пятнадцати больших шагов. После такого примера всё постеснялись продолжать. Майор рассказал, что за многие годы службы он каждое утро и каждый вечер тренировал глаз и руку, не говоря уже о практической стрельбе, и бумажную мишень считает недопустимой для офицера роскошью.
Конечно, тренироваться в госпитале, где пистолет мог попасть на глаза начальству, не следовало, а стрелять на берегу реки тоже много не будешь — патронов мало. Так что эту забаву пришлось оставить.
Приближался праздник — годовщина Великой Октябрьской революции. Уже стало заметно холодать, по утрам в колеях на проселках замерзала вода. Протапливали мы кухонные плитки в наших квартирках, но добыть дрова тоже было трудновато. Начались разговоры о предстоящем отъезде.
Было решено часть раненых из Васюринской — тех, которые помещались в квартирах учителей, — перевести в другой госпиталь, так как персонал госпиталя, очень немногочисленный, не мог справиться с отоплением этих помещений, а возложить все на самодеятельность раненых тоже не полагалось. В Васюринской предполагалось оставить только тех, кто находился в главной части госпиталя, в классах школьного здания.
В один из первых дней ноября, накануне праздника, Степан Волгин предложил пойти по станице, поговорить с народом. Для меня это было непривычно, я не представлял себе, как можно зайти в дом к незнакомым людям не с каким-то конкретным делом, а просто для разговора.
Но Степан не согласился, а возразил: «Надо учиться, надо уметь говорить с людьми. Иначе никогда не узнаешь, чем они живут, о чем думают». Он оказался прав. В каждом доме, куда мы заходили втроем, нас встречали как своих, как близких. Усаживали за стол, приглашали соседей. На столе появлялась вареная картошка. хлеб домашней выпечки, стаканы и мутноватый и крепкий свекольный самогон. Однако Волгин умел так повести беседу, что забывали и про выпивку, и про закуску. Говорил о положении на фронтах, о жизни в стране, о том, когда ждать мужиков с войны. Так за вечер обошли мы не одну хату и вернулись затемно, с трудом нащупывая дорогу костылями.
Казалось странным, что пожилые казачки и бородатые деды, наверно еще в первую мировую воевавшие «с германцем», внимательно слушают молодых ребят.
Сразу после праздника состоялся переезд в Усть-Лабинскую. Теперь эта станица стала городом, да и тогда она была крупным районным центром и отличалась от Васюринской больше, чем Солтон от Ненинки. Центральная часть застроена кирпичными двух — и трехэтажными домами, улицы вымощены камнем. Электрическое освещение, водопровод в домах, дом культуры с залом человек на триста. Правда, местная электростанция по военному времени испытывала недостаток топлива, и свет нередко отключали, но все же это были исключения, а не правило.
Под госпиталь и здесь была отведена одна из станичных школ, в самом центре, на площади, по соседству с домом культуры (который все называли просто клубом) и станичной церковью. Это последнее соседство не раз давало пищу для шутливых представлений наших остряков.
Разместили нас в классных комнатах, уже не так, как прежде, а человек по 20 вместе. Пытаясь установить среди вновь прибывших тот же порядок, что был в этом госпитале, у нас отобрали обмундирование, рассчитывая, что раненые не смогут самовольно покидать госпиталь.
Напрасная надежда! Народные умельцы придумали очень удобную и практичную бурку из одеяла. Короткая гнутая палка, положенная на плечи, позволяла приобрести вполне чапаевский вид. В такой униформе из темно-серых одеял с синими, зелеными и красными полосами на подоле выздоравливающие разгуливали по улицам, по базару, ходили в кино и на концерты, которые довольно часто бывали в клубе. В таком же виде провожали по домам своих спутниц, ходили в гости к девушкам, и это никого не шокировало. Попытки навести в госпитале больничный порядок были решительно пресечены. С самого начала был безоговорочно отвергнут термин «больные». В ответ на такое обращение врача или сестры следовал всегда решительный ответ: «Мы не больные! Мы раненые!»
Сложнее оказалось справиться с врачебным обходом по утрам. В Васюринской все просто уходили гулять. Здесь это было сложнее, так как из двух десятков обитателей палаты всегда находились любители долго поспать после ночных похождений, и повесить на дверях записку о том, что все ушли, значило бы погрешить против истины.
Что же касается вечернего обхода, который ввел начальник госпиталя вместо обычной вечерней проверки, то тут методы борьбы были найдены. Был реализован сложный план. Первым делом начались жалобы на холод в палатах и просьбы выдать вторые одеяла. Первое одеяло служило буркой, а второе было необходимо для маскировочных мер. Уходящие давали заявку остающимся, и как только темнело, устраивалась мелкая каверза с электричеством, которая воспринималась начальством как обычное отключение электростанции. При тусклом свете керосиновых ламп в палатах можно было видеть на каждой койке фигуру с торчащими под одеялами силуэтами загипсованных ног и так называемых «самолетов» на раненых руках (самолетом называли сложную конструкцию из гипса и проволочных шин, с подпоркой от локтя к поясу, обеспечивающую правильное положение поврежденной руки — по некоторому сходству со стойками и растяжками крыльев самолета «По-2»). Конечно, под одеялами были вещмешки, свернутые подшивки газет из ленинской комнаты, свертки белья и т.п. Эффект был настолько правдоподобным. что однажды мой сосед, по заказу которого я сооружал куклу, явившись ночью, попросил приютить его до утра, так как якобы на его койку уложили поступившего ночью новичка.
Кстати, жалобы на холод в палатах носили, в известной степени объективный характер. В госпиталь часто приходили гости — местные школьники. Жили они небогато и в качестве подарка приносили целый мешок чеснока, который стоял посередине палаты и постепенно опустошался. Естественно, окна приходилось держать открытыми.
Значительным облегчением для меня в этот период было расставание с гипсом. Зная от более опытных товарищей, лежавших в госпитале по второму и даже третьему разу, что гипс при ранениях, подобных моему, снимают через полтора месяца, я начал после ноябрьских праздников настаивать на этой операции. Причины были серьезные: во-первых, лишняя тяжесть, во-вторых, выделения из не закрывшейся раны пропитывают гипс и распространяют некоторый «аромат», а в-третьих, под гипсом заводятся «жильцы», от которых нога чешется там, где почесать нельзя.
Медики, слушая мои просьбы, отнекивались обычным: «Вот приедет барин, то бишь хирург, и уж тогда...» Терпение кончилось, я самостоятельно достал из шкафчика большие ножницы, похожие на те, которыми саперы режут колючую проволоку, и принялся за дело. Растерянная женщина-врач бегала вокруг, всплескивала руками к причитала: «Ой. что вы делаете! Ой, разве можно?..» Но было уже поздно. Гипс был разрезан на всю длину. К моему удивлению и сожалению, нога оказалась чужой. Она стала вдвое тоньше и гнулась в колене едва на 30 градусов. Так что сразу отказаться от костылей не удалось, и только к началу декабря перешел на тросточку. Тросточки, или просто палочки, массовым порядком изготавливал один из местных жителей, и затоваривание ему не грозило. Выструганная из какого-то дерева палка, на один конец которой, как молоток на рукоятку, насажена такая же деревянная поперечина, — это сооружение служило мне до самого прибытия в 9-й Ленинградский полк.
Пришлось постепенно тренировать и разминать ногу, чтобы поскорее войти в нормальное состояние. Конечно, рана еще не закрылась, и врач к этому относился одобрительно, потому что, если рана закроется слишком рано, это будет препятствовать заживлению внутри. Приходилось ходить на перевязки, и окончательно рана закрылась уже в марте 1945 года.
В это же время пришлось тренировать не только ногу, но и память. Получилось так, что после одного из концертов в клубе, когда вечером наши госпитальные певцы захотели исполнить одну из песен, впервые услышанных на концерте, возникло затруднение — никто не знал слов. Общими усилиями стали вспоминать текст, и оказалось, что мне удалось записать больше всех. С этого дня мне стали просто поручать записывать слова новых песен, и мне удавалось за один концерт запоминать две или три песни и записать их по возвращении в госпиталь. Но больше я уже на этом концерте ничего не видел и не слышал.
Кстати, о наших певцах. Завидев утром в воскресенье шествие станичных старушек по направлению к церкви, ребята располагались возле полуоткрытых окон и затягивали голосами, напоминающими богослужение:
По-о-п благочинный пропил тулуп овчинный и нож перочинный...
Хор дружно подтягивал:
Омерзительно, омерзительно, омерз-и-тельно-о-о!
Один запевала низким голосом заводил:
Дьякон, дьякон, посмотри в окно — не идет ли кто, не несет ли что-о-о...
Второй тоненько:
Идет молодица, несет паляныцю...
Хор громогласно:
Подай, господи-и-и!
Старушки под окнами истово крестились. А из окон неслось:
Идет мужичина, несет дубину... Тебе, господи-и-и!
Потом по станице ползли слухи о богослужении в госпитале.
Уже в декабре, когда начались не сильные, но все-таки морозы, расстались с гипсовыми доспехами и мои товарищи Волгин и Баклыков. Однако у Василия дело оказалось сложным. Нога у него сильно болела, и вскоре оказалось, что у него не был полностью удален осколок, или, точнее говоря, удалил и только один из двух, тот, который был больше, а второй остался незамечен и вот теперь вышел сам на поверхность, так что прощупывался под кожей. После его извлечения рана стала гноиться, и вопрос о его выписке был отложен. Мне же предстояло в середине декабря покинуть Усть-Лабинскую. Получил я обмундирование — все, конечно, солдатского образца, но новое и по размеру. Однако выдать мне удостоверение личности в госпитале не смогли — тех документов, которые были при мне, для этого недостаточно. Выписали только справку о ранении, где был указан и отпуск сроком на 30 суток, а также продовольственный и вещевой аттестаты. Расчетная книжка офицера у меня была еще та, которую выписали в 1-м ТАУ. Выдали и сухой паек на дорогу — хлеб, сало, консервы, немного сахара.
Перед самым отъездом удалось сфотографироваться на память с Васей и Степаном. И тут Василий дал мне ответственное задание, которое меня озадачило. Для пояснения нужно вернуться к санитарному поезду и к нашей вагонной сестричке Ане. И в Васюринской, и в Усть-Лабинской Василий регулярно получал от Ани Жиронкиной письма и также регулярно отвечал. Несмотря на то что мы жили очень дружно, он не делился с нами содержанием писем, а только передавал приветы и пожелания скорейшего выздоровления. Теперь же Василий коротко объяснил ситуацию — они с Аней уже договорились, что после его выздоровления они поженятся. Но, насколько было ясно из писем Ани, ее родители такую идею всерьез не принимают и не поддерживают. Поэтому на меня возлагалась задача побывать в Тихорецке, выяснить обстановку, постараться склонить родителей в пользу молодых, а если это не выйдет, договориться с Аней о планах дальнейших действий. Для полной ясности Василий в заключение сказал: «Буду ехать мимо — увезу!»
Последнюю ночь в палате никто не спал — выписывалась большая группа, беседовали, пели под гитару, на которой хорошо играла палатная сестра Валя. Она была ростовчанка, и, наверно, поэтому у нее особенно здорово выходила песня об освобожденном Ростове:
...Мы жили в этом городе, любили в этом городе...
Госпиталь остался позади. В справке Военно-медицинского музея указана дата моего отъезда из госпиталя ЭГ-5456–19 декабря. Возможно, что фактически я уехал на два-три дня позже, так как иначе трудно увязать некоторые последующие даты. Но это не имеет значения для дальнейшего рассказа.
Первая задача — добраться до Тихорецка, где мне предстояло выполнить дипломатическую задачу. Посадка в поезд в Усть-Лабинской и пересадка в Краснодаре сильно напоминали знакомые по литературе сцены железнодорожных поездок периода гражданской войны. Никакого понятия о билетах, во всяком случае для тех, кто в военной форме, не говоря уже о едущих из госпиталя. Вагоны пассажирского поезда набиты, как трамвай в час пик. Не только на вторых, но даже и на третьих полках — багажных — по два-три человека. В проходах стоят плотно. Но все-таки еду.
В Тихорецке, небольшом и в основном одноэтажном, как мне тогда показалось, городке нахожу домик Жиронкиных, где-то рядом с черным от копоти зданием паровозного депо. Стучусь, открываю дверь. У меня на шее повисает Аня, обнимает, целует. Следом появляются родители: «А, так это ты девчонке голову крутишь, с пути сбиваешь?» — «Нет, нет! Это не он, не он!» — кричит Аня. Всеобщее замешательство.
Потом мы долго сидели вместе за столом, выпили самовар чайку с какими-то лепешками. Я рассказывал про госпитальную жизнь, переводя тему беседы на Василия, стараясь понять отношение к нему родителей. Что думают о нем младшие братишка и сестренка, распропагандированные Аней, было очевидно. Проводили меня очень хорошо, даже, пользуясь своей железнодорожной специальностью и знакомствами, помогли влезть в вагон ростовского поезда. Мне показалось, что визит имел успех, о чем я сообщил письмом еще из Ростова, где пришлось зайти в медпункт на вокзале для перевязки (впоследствии эту процедуру приходилось повторять неоднократно, и на всех вокзальных медпунктах помогали быстро и доброжелательно). Дальше события шли так, как положено. Спустя некоторое время, выписавшись из госпиталя и получив отпуск на полгода, Василий заехал в Тихорецк и увез Аню с собой в свое родное сибирское село. Война за время его отпуска закончилась, и он остался работать в местной школе учителем, а позже — директором. Аня писала, что очень беспокоится, когда Вася с сыном гоняет по степи на мотоцикле. На пришкольном участке он несколько лет подряд выращивал такие урожаи пшеницы, что стал Героем Социалистического Труда. Мы довольно долго переписывались, но затем переписка, к сожалению, прервалась. Думаю, он и теперь живет там же, в Сибири.
Итак, еду из Тихорецка на Ростов. Дальше предстоит пересесть на московский поезд. Вопрос о том, куда поеду после выписки, решался почти наугад. Я не имел сведений о том, где находятся родители, где брат Толя. Письма в то тяжелое военное время ходили гораздо быстрее, чем в девяностые годы, но все же они были в дальней дороге достаточно долго. А из написанного ясно, что мой адрес неоднократно менялся — после 1-го ТАУ были 3-й УПРОС, 1645-й ИПТАП, армейский госпиталь в лесу, фронтовой госпиталь во Львове, эвакогоспитали в Васюринской и в Усть-Лабинской. Даже если удастся сразу после прибытия на новое место отправить письмо — ответ уже не застает на месте. Да и написать сразу не всегда можно. По прибытии в полк на плацдарме было не до писем. На это обстоятельство наложились и другие причины. За время моих госпитальных странствий. Толя уже уехал из училища, а родители из Ненинки перебрались в Бийск, где отец начал работать по специальности технологом на одном из заводов. Новых адресов я не знал, и связь прервалась. Восстановить ее удалось только после Победы. Солдатская песня военных лет утверждает:
Пусть дождь идет, окопы заливая, на всей земле сухого места нет, когда приходит почта полевая, солдат теплом далеким обогрет.
Меня, по понятным причинам, полевая почта не очень согревала после окончания училища. Были только редкие письма от Васи Баклыкова и Ани, благодаря тому что он при расставании дал мне адрес своих родных, И еще ответила на мое письмо из новой части сестричка из Васюринского госпиталя. Но все- таки о почте военных лет, в том числе и о полевой почте, надо вспомнить и рассказать о некоторых деталях, которые многими забыты, а для других и вообще неизвестны.
Все письма, адресованные в воинские части, пересылались бесплатно. Точно так же письма, на которых обратным адресом значилась полевая почта или адреса воинских частей, не находившихся в полевых условиях (училища, госпитали), снабжались вместо марки штампом треугольной формы с надписью: «Воинское. Бесплатно». Штамп этот ставили в штабе, куда поступала вся корреспонденция для отправки. Все пересылаемые письма, как воинские, так и обычные, проходили военную цензуру, где из них вычеркивали черной тушью все сведения, не подлежащие разглашению. Но письма все же доставлялись адресату. Мне приходилось видеть письма, где, кроме «здравствуйте» и «до свидания», почти ничего не оставалось (но не приходилось слышать о каких-то мерах по отношению к авторам). Было заметно, что письма проверяются неформально, а ведь это требует времени.
Тем не менее письма шли не слишком долго, особенно если сравнить с теперешними темпами. Сохранились письма брата, посланные им из- под города Луга Ленинградской области в Бийск. на далекий Алтай. Судя по датам, написанным его рукой, и почтовым штемпелям, одно из них отправлено 12 января, а прибыло в Бийск 19- го числа того же месяца, второе же было в пути с 28 января до 11 февраля. Такие бы скорости сегодняшней почте! Теперь письмо из Выборга в Москву ползет полтора месяца...
Конечно, работу цензуре, а значит, и доставку ускоряла практика замены конвертов треугольниками, которые не заклеивались, а просто складывались. Широко использовались и открытки без рисунка, вся площадь которых нередко была исписана так, что трудно даже прочитать адрес. В ходу были и так называемые секретки — лист бумаги форматом 16x23 сантиметра, с одной стороны чистый, а с другой оформленный как обычный конверт — с местом для адреса, местом для марки или штампа и небольшим рисунком, обычно с военной тематикой. Отогнув кромку в один сантиметр и сложив лист пополам, текстом внутрь, кромку слегка приклеивали, и получали письмо, более защищенное от любопытных, чем простая открытка, и имеющее размер стандартного конверта.
Однако иногда приходилось вынужденно пользоваться и обычным конвертом — в тех случаях, когда из- за отсутствия писчей бумаги употреблялись суррогаты. Мне приходилось, находясь в 3- м УПРОСе, писать домой письмо на маленьких треугольных листочках папиросной бумаги, которые выдавались в виде книжечки в дополнение к табачному довольствию, для закручивания «козьих ножек». Приходилось также видеть письма, написанные на кусочках бересты. Конечно, такую корреспонденцию, так же как и официальные, служебные письма, приходилось заклеивать хотя бы в самодельный конверт, чтобы не рассыпалась в дороге. Проблема отсутствия клея решалась просто. И в почтовых отделениях, и на столах канцелярских служащих, у секретарш разных начальников часто можно было видеть импровизированную оргтехнику — вареную картофелину. Несмотря на всю эту прозу, на трудности военной поры, на нашу временную бедность, осталось твердо сложившееся впечатление — почта, ее сотрудники и в тылу, и на фронте делали все, что было возможно, чтобы люди общались между собой, чтобы не разрывались, а укреплялись связи между людьми. Почта существовала и работала не ради выгоды, не ради прибыли — ради жизни на земле. Не случайны эти слова из той же песни: «...и первый тост заздравный поднимаем мы за здоровье почты полевой».
После этого отступления вернусь к поездке. Не было писем, не было информации, но была надежда, что родители уже вернулись в Ленинград, на канал Грибоедова. Ведь уже почти год прошел с того дня, когда Ленинград был полностью освобожден от блокады. Решил выписать отпускной билет и проездные документы в Ленинград.
С мыслью о встрече с родными в нашей квартире, о том, что опять вместе встретим наступающий 1945 год, ждал в Ростове поезда на Москву. С трудом втиснулся в переполненный вагон, стоя в толпе, ехал целый день в душном и в то же время холодном вагоне. Только где- то в районе Харькова стало значительно свободнее. Мешочники почти все покинули вагон, но доехать в этом поезде до Москвы не удалось. Поезда в то время имели по расписанию долгие стоянки на крупных станциях — по 30–40 минут. На станциях к приходу поезда уже были накрыты столы, чтобы пассажиры во время стоянки успели «заправиться». Но поезд, как случалось нередко, опоздал, и стоянку сократили, не предупредив об этом. Когда мимо окон вокзала поползли вагоны, все, побросав ложки, гурьбой кинулись к выходу. Поскольку я ходил еще «на трех ногах», поезд показал мне хвост. Самое неприятное состояло в том, что в вагоне осталась моя шинель и вещмешок с сухим пайком — хлебом и салом. Без шинели в декабре плохо даже на Украине. По моей просьбе начальник станции тут же дал телеграмму, и на следующей остановке и шинель, и вещмешок сняли с поезда и задержали до моего прибытия. Меня посадили на ближайший скорый поезд того же направления, в купейный вагон со всеми удобствами. Через несколько часов я получил свои вещи и успел вернуться в свое купе. Тут же обнаружилось, что паек поделили по справедливости — оставили ровно половину и хлеба, и сала. Ну, что ж, как говорится, на здоровье. Никаких претензий быть не могло — во-первых, неизвестно, чьих рук дело, а во-вторых, не то время, чтобы заниматься такими мелочами. Было бы хуже, если бы не оставили ничего.
Москву в тот раз почти не видел и не запомнил. Все заботы были об отъезде в Ленинград. Поезда по прямой линии, через Бологое, еще не ходили (во всяком случае, пассажирские). Пришлось ехать по Савеловской линии, через Пестово, Красный Холм, Мгу. Около двух суток тащился поезд по обходной дороге, почти все пассажиры ехали до Ленинграда, успели перезнакомиться, дружно беседовали, делились домашними запасами. Чувствовалась необычная, торжественная, приподнятая атмосфера — едем в Ленинград! Несмотря ни на что, Ленинград жив, он выстоял, и мы едем туда не в теплушке, не по ладожскому льду, а в пассажирском поезде, по расписанию, с проездным билетом...
Особенно подчеркивала это настроение внимательность и заботливость проводников, тепло и чистота в вагоне и какой-то особенный, железнодорожный чай — крепкий, сладкий, в стаканах с подстаканниками. Какой контраст с поездами южного направления!
Но вот и Мга. Поезд остановился. Раннее утро, еще никаких признаков рассвета — конец декабря под Ленинградом — полная противоположность белым ночам. Дни короткие, светает поздно, темнеет рано. Что там, за окнами вагонов, не видно. А по вагонам уже идут патрули. Проверка документов. Оказывается, для въезда в Ленинград нужен специальный пропуск, которого у меня нет, а в довершение всего — нет и удостоверения личности. Патрульные забирают мой отпускной билет и предлагают выйти из вагона для разговора с комендантом. «А где он?» — «На станции».
Натягиваю шинель, захватываю вещмешок (теперь уже не расстаюсь с вещами, все свое ношу с собою), выхожу из вагона. Освоившись с темнотой, пытаюсь разглядеть станцию. Вокруг никаких строений, только развалины полузанесенные снегом. Громкое название «станция» относится к снятому с колес четырехосному товарному вагону. Вместо обычных раздвижных вагонных дверей в зашитый досками проем вставлена маленькая дверь, очевидно, уцелевшая от огня в каком-то из бывших домов поселка. Внутри вагон разгорожен на клетушки, в одной из которых находится комендант. Не помню, кто он по званию, но не выше капитана. Обратился к нему со своей проблемой. Он возразил, что не может ничего решить, пока патруль не закончит проверку поезда и не принесет мои документы. Пришлось ждать. Вышел на «перрон». Спустя некоторое время поезд ушел в Ленинград, и только тогда явились с докладом патрульные. Когда я вторично зашел к коменданту, он, не поднимая головы, что-то писал при тусклом свете «летучей мыши». На уголке стола, среди других бумажек, лежал и мой отпускной билет. Постоял минуту. Видя, что комендант не обращает на меня внимания, я взял свою бумажку и, постукивая палочкой, направился к выходу. Инцидент был исчерпан.
Теперь предстояло добираться от Мги до Ленинграда. Почему-то я тогда не подумал, что в Ленинграде тоже может возникнуть на этой же почве конфликтная ситуация.
Ждать целые сутки следующего пассажирского поезда было бессмысленно — опять те же патрули и тот же комендант, но, возможно, уже с другим результатом.
Рассматривая при уже наступившем рассвете окружающий пейзаж, вышел на станционные пути. Кругом, насколько можно было видеть, вся земля сплошь покрыта воронками от снарядов, перекрывающими одна другую — следы бога войны, оставшиеся еще с 1943 года. Они присыпаны снегом, но картина впечатляющая.
Составов на путях не видно, движение здесь не очень напряженное. Но вот подходит воинский эшелон. Короткая остановка. Перед самым отправлением подхожу к вагону, прошу подвезти до Ленинграда. Ребята подхватывают на руки, втягивают в открытую настежь дверь теплушки.
Внутри — раскаленная докрасна чугунная печка, обычный солдатский уют. Ни о чем не спрашивая, тросточка и хромота говорят сами за себя, предлагают хлеб, еще что-то. Но есть не хочется, волнуюсь перед встречей с Ленинградом. Вопросов на тему, откуда и куда идет эшелон, не задаю. Об этом говорить не полагается. Смотрю вместе с солдатами на поля, сплошь покрытые воронками, на разрушенные, сожженные поселки, черные печные трубы, рощи, от которых остались только пни, необычные, разной высоты, от маленьких, еле видных под снегом, до высоких, в полдерева, не спиленные пилой, а сломанные взрывами, срезанные осколками. Да, здесь немец удержаться не мог...
На Сортировочной станции, недалеко от Московского вокзала, покидаю гостеприимный эшелон. Пешком иду по улицам, благо вещмешок пуст и не представляет груза. Несколько раз по пути спрашиваю у встречных прохожих дорогу, которую и сам знаю не хуже их, и с удовольствием выслушиваю подробные и доброжелательные ответы с советами и рекомендациями, как лучше пройти, где можно проехать. Людей на улицах мало, по их лицам видно, что это в большинстве не приезжие и не возвратившиеся из эвакуации ленинградцы, а просто-напросто солдаты на своей позиции, которые ее удержали. Кругом следы боев, пробоины в стенах, пустые окна, не только без стекол, но местами и без рам, трамваи с заделанными фанерой окнами, кое-где еще не раскрыты дощатые щиты на витринах магазинов. Нередко в сплошном ряду домов вдоль улицы — след тяжелой бомбы, как выбитый зуб. Но везде уже видны и другие следы — идут восстановительные работы, разбирают безнадежные развалины, заделывают пробоины, штукатурят стены...
Уже вечереет, когда подошел к нашему дому № 146 на южном берегу канала Грибоедова, наступила темнота. У входа под арку, ведущую во двор, как всегда, закрыты железные ворота. Перешагиваю высокий порог калитки в правом полотнище ворот, иду вдоль правой стены и машинально в середине туннеля делаю шаг влево, на середину. Здесь, у правой стены с давних лет лежал большой обломок камня-плитняка, которым пользовались как ступенькой, чтобы дотянуться до высоко установленного (от мальчишек) выключателя освещения номерного знака. Уже на другой день при дневном свете обнаружил, что привычка обходить камень осталась, хоть сам камень куда-то исчез. Привычка оказалась такой стойкой, что уже в послевоенные годы, приезжая в отпуск и проходя этой дорожкой, продолжал делать этот шаг влево под аркой ворот. Квартира 25 на звонки и стук не открылась. В соседней квартире узнал, что никто из наших родных, живших в этой квартире, не появлялся. Мне было известно, что ключи от квартиры при отъезде в эвакуацию сдавали в домовую контору. Но на ночь глядя я не стал заниматься поиском ключей, а воспользовался любезным приглашением соседей.
Переночевав, отправился в комендатуру Ленинграда, на угол Садовой и улицы Ракова. Помимо формальности, это было необходимо и для получения продовольственного пайка. Прежде чем посетить продпункт, нужно было встать на учет в комендатуре. Однако мой отпускной билет без удостоверения личности, заменявшего офицеру паспорт, не сработал. Дежурный отказался меня зарегистрировать и предложил подать рапорт коменданту гарнизона с изложением причин отсутствия удостоверения. Я это сделал немедленно. Рапорт приняли и предложили ждать ответа. Часа через два меня ознакомили с резолюцией коменданта. На рапорте красным карандашом было начертано: «В двадцать четыре часа убыть туда, откуда прибыл». Подпись неразборчивая.
Это был последний день 1944 года, тридцать первое декабря. Таким образом, комендант разрешил мне остаться в Ленинграде «до будущего года». Решил, что не стоит тратить время и силы на поиски работников домоуправления и получения ключей, так как, во-первых, под Новый год никого не сыщешь с собаками, во- вторых, завтра опять придется их искать, дабы вернуть ключи, а главное, без документов я вряд ли получу эти ключи. Решил отказаться от посещения своей квартиры, тем более что соседи предложили встречать Новый год вместе с ними.
Усталость, волнения, отсутствие привычки к вину сделали свое дало — первого января я только к середине дня пришел в себя после ночного застолья и к вечеру уже сидел в вагоне поезда Ленинград — Москва.
Без малого двое суток — и снова Москва.
«...Убыть туда, откуда прибыл» — какой в этом смысл? Ехать опять в госпиталь, где мне не могли выдать удостоверение, так как у них не было моего личного дела? Да и где мое личное дело? Один экземпляр, который был у меня на руках, превратился в дым еще в августе 1944-го на Сандомирском плацдарме. Другой, если он существует, может быть только в Главном управлении кадров артиллерии в Москве. Туда и надо попасть.
Адрес ГУКАРТа — Китайский проезд — я узнал в комендатуре Москвы. Но возникла непредвиденная трудность — на входе КПП, контролер требует пропуск. Узнаю, что разовый пропуск можно получить в бюро пропусков, на улице Грановского (для тех, кто не знает Москву, — это 30–40 минут хорошей ходьбы в один конец).
Сейчас, рассказывая эту историю, вспоминаю полковника Дюдьбина из 1-го ТАУ. Говорил ли он нам на занятиях по военной администрации о порядке получения пропусков, о пропускной системе, о заявках? Возможно, и говорил, но в одно ухо вошло, из другого вышло, или вообще прошло мимо ушей. Но факт остается фактом — я не знал, что прежде чем обращаться в бюро пропусков, нужно договориться о направлении туда заявки. Да и откуда было знать это младшему лейтенанту едва 19 лет?
Правда, в бюро пропусков ГУКАРТа дело до заявки не дошло — сразу потребовали... удостоверение личности. Все попытки объяснить, что именно отсутствие этого документа и привело меня в эти края, были безуспешны: «Идите в Китайский проезд, там разберутся».
Два дня путешествовал по улицам Москвы туда и обратно, еще надеясь, что другая смена на КПП или в бюро будет снисходительнее. Надо сказать, что морозы стояли тогда, в январе, около -20°, и выручало только метро. Спал в пункте ночлега на Ленинградском вокзале. Если смотреть на вокзал со стороны Комсомольской площади, слева от него можно видеть здание желтого цвета, в котором некоторое время помещался почтамт международных отправлений. В военные годы в большом зале этого здания стояли сделанные из толстых брусьев трехъярусные нары, где на голых досках, «по присловью, смастерив себе постель, где под низ и в изголовье и наверх — одна шинель», спали вповалку солдаты, сержанты, офицеры, ожидавшие поездов, прибывшие в Москву по служебным и личным делам и не имеющие другого ночлега. Тут же неподалеку, на вокзале, при наличии продаттестата можно получить сухой паек или подкрепиться горячим.
На третий день такой жизни я взорвался и, получив очередной отказ на КПП ГУКАРТа, позвонил по внутреннему телефону, толком не зная кому, и высказал все, что думал по этому поводу, не стесняясь в выражениях. Пожалуй, это был единственный случай за всю жизнь, когда я не последовал примеру старшего лейтенанта Виноградова и не заменил распространенные русские выражения его любимым: «Е-е-едрена вошь!»
Хорошо помню, как возмущенный голос неизвестного мне собеседника произнес: «Вот, послушайте, как они с нами разговаривают», — и трубку взял кто- то другой. Не успел я еще закончить свою речь, как по лестнице сбежали двое в форме и вежливо, но твердо предложили пройти с ними. При таком почетном карауле контролер КПП уже не потребовал у меня пропуска, и я про себя решил, что раз уж я попал «наверх», то теперь не уйду, пока не решу вопрос.
Не знаю, какую должность занимал начальник, к которому меня привели, насколько помню, были две или три звезды на погонах, что для меня казалось очень много — ведь даже полком у нас командовал майор.
Высказав свое неудовольствие по поводу телефонной беседы, полковник все же внимательно выслушал меня, отпустил своих «адъютантов» и приказал подождать в приемной. Там в удобных креслах сидели, ожидая вызова, несколько офицеров — все с двумя просветами. Один я — младший лейтенант. Сидящих время от времени приглашали в кабинеты. Слышу голос: «Полковник Харитонов! Зайдите!» Тут только узнал в одном из сидящих бывшего начальника 1-го ТАУ.
Я все еще ждал вызова, когда он, с трудом передвигая ноги, опираясь на трость, вышел из кабинета. Я подошел, и между нами состоялся тот разговор, о котором я уже упоминал раньше.
Вскоре вызвали и меня. На столе у беседовавшего со мной полковника лежала папка с бумагами. Я ответил, как на экзамене, на заданные мне вопросы: «В каком полку служили? Кто командовал полком? Где действовал полк? Какое училище закончили? Где и когда получили назначение в полк?» Были и еще какие-то вопросы, и после каждого моего ответа собеседник шуршал бумагами и проверял правильность моих ответов. Надо сказать, я был очень удивлен тем, что в документах оказались сведения о моем пребывании в 1645-м ИПТАПе. Мне казалось, что, поскольку я даже не сдал свои бумаги по прибытии в полк, это могло остаться незамеченным. Но нет! Штабная бюрократия, на мое счастье, сработала четко. Удовлетворившись моими ответами, полковник сказал, что ему все ясно, что согласно положению ГУКАРТ не выдает удостоверения личности, это делается непосредственно в частях, где офицеры служат. Поэтому я должен, согласно вручаемому мне предписанию, направиться в подчиненный ГУКАРТу 27-й отдельный учебный дивизион резерва офицерского состава, где получу удостоверение, а затем и направление на фронт.
Вручив мне предписание, он тут же разорвал пополам мой отпускной билет и напомнил, что для ускорения дела нужно запастись фотографиями.
Тут же, неподалеку от Китайского проезда, на одном из углов площади Ногина, зашел к фотографу. Еще мокрые отпечатки мастер кладет мне на голову и рекомендует не снимать шапку, пока они не просохнут. С этим «компрессом» на голове отправляюсь на уже знакомый мне Савеловский вокзал и еду пригородным поездом на станцию Икша, где квартирует 27-й ОУДРОС.
Здание, где жили офицеры резерва, стоит и сейчас. Когда электричка из Москвы подходит к Икше, в нескольких сотнях метров перед станцией, с левой стороны, на пригорке за шоссе, идущем параллельно путям электрички, видно двухэтажное оштукатуренное желто-серое строение.
В нем я прожил дней 10–12, пока пересылали из ГУКАРТа мои бумаги, пока оформляли удостоверение и выписывали направление на фронт.
В здании в Китайском проезде позже разместился Госкомитет по радиоэлектронике, а потом и Министерство радиопромышленности, которым подчинялся НИИ-5 (Московский НИИ приборной автоматики). Работая в этом институте 30 лет, я неоднократно бывал в Китайском проезде и каждый раз вспоминал январь 1945 года.
Жизнь в 27-м ОУДРОСе имела, с одной стороны, много общего с уже знакомым нам 3-м УПРОСом — то же ожидание приезда «покупателей», ожидание назначений, то же стремление большинства временно проживающих, переменного состава, побыстрее уехать в боевые части (об исключениях не говорю — в семье не без урода). С другой стороны, 27-й дивизион не походил на 3-й резервный полк тем, что здесь иные бытовые условия, комнаты с отоплением и электрическим освещением, кровати с чистой постелью и, конечно, полное отсутствие опасности со стороны бендеровцев. Конечно, офицерам переменного состава, независимо от званий, приходилось заниматься и самообслуживанием — например, продовольствие со склада получали и возили в столовую на ручных санях через всю Икшу. Ежедневно человек десять были заняты разными хозяйственными делами. Заметно было также, что постоянный состав этого дивизиона — командование, штабные офицеры — привык к этой службе и явно не спешил ее покинуть, а, напротив, всячески выслуживался. Делались попытки проводить занятия по военным специальностям. Были, как припоминаю, в дивизионе даже две учебные пушки УСВ образца 1939 года, но на занятиях выяснялось, что обучаемые знают дело лучше преподавателей. К тому же мороз не способствовал продуктивности уроков возле пушек, и все уходили «заниматься теорией» в помещения. Во время этих уроков приспособились мы с одним капитаном играть в шахматы, но проводивший занятия командир дивизиона конфисковал доску и фигуры. Пришлось сделать самодельные шахматы, весьма искусно замаскированные в виде книги о деятельности американских разведслужб против Германии. Было немного и свободного времени. Прогуливаясь, впервые увидел в эти дни шлюзы канала Москва — Волга. Они стояли без воды, как глубокие ущелья, на дне которых лежал наметенный за зиму снег. Трудно было представить себе корабли, проходящие по этому пути. Краткое пребывание в 27-м ОУДРОСе мало сохранилось в памяти. Очень скоро я получил личные документы и вместе с ними направление.
«...Снова пылают пожарища, в дальних огнях горизонт. Наша военная молодость — Первый Украинский фронт». Пусть простит меня автор этих строк — у него написано «Северо-Западный».
Конечно, нельзя рассказать обо всем, потому что многое за давностью лет забылось, кое-что кажется не стоящим внимания, кое-что вдруг внезапно вспоминается, когда, кажется, уже все написано о каком- то периоде, о каких-то эпизодах, и для того, чтобы вставить еще что- то, вдруг выплывшее, нужно многое переписывать, на что нет ни времени, ни терпения.
Вот, например, первый салют, который я видел. Он вначале показался сном — отогреваясь в метро, я дремал в вагоне и вдруг увидел за стеклом каскады разноцветных огней. Оказывается, поезд выскочил на мост у Киевского вокзала как раз в момент очередного залпа... Вот вижу на экране кинотеатра отрывки из документального фильма «Ленинград в борьбе». Рушится, превращаясь в груду кирпичей, многоэтажный дом на набережной Фонтанки, и я точно знаю, что вижу именно этот момент второй раз. В октябре 1941 года это произошло перед моими глазами, и оператор кинохроники оказался где-то совсем рядом, увидев своим объективом то, что осталось в моих глазах.
Все не запишешь. Но, может быть, эти записи помогут кому- то понять некоторые детали и общую обстановку тех лет, и если мне это удалось, весь оптимистический, трагический и героический дух того времени, когда большинство народа знало и верило: наше дело правое, Победа будет за нами!
Пойди туда, не знаю, куда... Так выглядит предписание, полученное в Москве, в Управлении кадров артиллерии. Согласно этому предписанию, нужно прибыть в распоряжение командира части, обозначенной номером, о которой известно только, что искать ее следует на 1-м Украинском фронте. Примерно таким же ребусом кажутся и все дальнейшие направления, вплоть до полка, однако, как ни странно, в конечном счете попадаешь, куда нужно. Существует невидимая система, которая ведет в нужном направлении, но оказывает сопротивление при случайных отклонениях, Поэтому, несмотря на отсутствие билетов, попадаешь в нужный поезд (хотя для этого, например, в Киеве пришлось пробираться по развалинам разрушенного переходного моста и прыгать с высоты второго этажа на крышу вагона). На КПП посадят тебя в попутный «Студебеккер», он «выбросит» у нужного перекрестка. А если оказываешься на дороге, ведущей не туда, куда требуется, непременно проверят у первого же шлагбаума документы и скажут вежливо, но твердо: «Товарищ младший лейтенант, вам не в эту сторону». На вопрос: «Куда?» — только неопределенно пожмут плечами. Волей- неволей двигаешься туда, где проход или проезд разрешен, и как в сказке, находишь «то, не знаю, что».
До сих пор приятно вспомнить доброжелательное, хотя и требовательное отношение. Все документы проверят «от корки до корки», но попутную машину остановят, поделятся хлебом и консервами, а если дело к вечеру, предложат заночевать, напомнив, что передвижения в ночное время не рекомендуются. Может быть, действует еще заметная хромота и госпитальная палка в руке. Впрочем, как замечал, такое отношение ко всем «своим», а если бывали исключения, то на то они и исключения, чтобы общее правило было еще заметнее.
От Москвы поездом добрался только до Львова. Дальше — на попутных машинах. Небольшой участок пути где-то между Перемышлём и Ярославом — в товарном вагоне. Запомнился этот случай потому, что комендант станции выделил для скопившихся примерно пятидесяти человек «нашего брата», выписанных из госпиталей, догоняющих начавший наступление фронт, пустой «пульман». Закрыв для символического тепла двери и окна, мы всю ночь тряслись в темноте: и от холода, и от движения вагона по кое-как восстановленному пути. Согревались, слушая в блестящем исполнении кого-то из друзей по несчастью стихи Пушкина и Маяковского, Лермонтова и Блока, Брюсова и Некрасова, отрывки из пьес, романов и повестей вперемежку с одесскими анекдотами. Невидимый и оставшийся неизвестным попутчик обладал неистощимой памятью и талантом чтеца. Думаю, что не я один вспоминаю о нем с добрым чувством и хорошей завистью.
Плохо чувствуешь себя без оружия, особенно когда передвигаешься по территории, только что освобожденной от немцев, освобожденной, но еще далеко не очищенной. Поэтому все ищут попутчиков, хотя бы на часть дороги, объединяются в группы. Втроем идем по Кракову, через который только что прокатился фронт. Ищем выход на Катовицкое шоссе. На рыночной площади встречаем патруль, задержавший какого-то типа в штатском, если можно так назвать невообразимую смесь всяких тряпок, в которые он закутан. Попытки солдат объясниться с ним на русском или на каком- то подобии польских и немецких слов не дают результата. Задержанный, энергично жестикулируя, показывает, что не понимает. Нас попросили разобраться. Оказалось, итальянец, был в немецком лагере, ищет дорогу в свою Италию. Проводили его в комендатуру. Тут же нам (разумеется, кроме итальянца) было предложено ввиду наступавшей темноты отложить свой выезд до утра. Дали нам адрес местного жителя, у которого можно переночевать. Предприимчивый польский пан предложил коменданту свои услуги как для ночлега, так и для ремонта автомашин; принадлежащая ему ремонтная мастерская, судя по всему, и при немцах не простаивала.
Принял он трех русских офицеров с показным удовольствием, созвал на ужин соседей, а утром на прощание вручил каждому из нас карандаш и маленькую записную книжку, чтобы вести учет убитых немцев, как он сказал.
Уже расставшись со случайными попутчиками, где-то близ Гоголина, следующую ночь провел в землянке с солдатами какой-то части второго эшелона. Ночью тревога: рядом появились «просачивающиеся на запад «фрицы». Мне посоветовали не выходить — пропуска я не знал, в лицо меня, конечно, тоже не знали. Оставшись один, затопил печку, чтобы ребята, вернувшись, могли отогреться. Нашел оставленную кем-то ручную гранату и опустил ее в карман шинели. С этим личным оружием пришел в полк.
Не врет пословица «Не бывать бы счастью, да несчастье помогло». Не закрывшаяся еще рана в ноге и порядочная усталость не позволяли ходить быстро. Поэтому, когда немцы устроили на поселок, где стоял штаб корпуса, артиллерийский налет, я еще не дошел до него около трехсот метров. Переждал вместе со случайно оказавшимся рядом старшим лейтенантом, пока не стихли разрывы 155-миллиметровых снарядов. Обсудив случившееся, решили, что налет был беспокоящим, а не целевым. Если бы немцы знали о наличии штаба, огонь был бы более мощным и продолжительным.
В корпусе получил маршрут в дивизию — опять в путь. В штабе 72-й дивизии был недолго, но оставило приятное впечатление внимание к новичку. Решая вопрос о моем назначении — или в противотанковый дивизион (учитывая мою догоспитальную специальность), или в 9-й артполк — приняли во внимание, что я родом из Ленинграда. «Раз ты ленинградец — иди в 9-й полк. Он ведь имеет наименование Ленинградский!» И пошел я в 9-й артиллерийский Ленинградский полк.
Уже тогда, во время поисков нужных населенных пунктов и штабов, убедился в том, как неточны бывают в ходе боев сведения, которыми пользуются «наверху». В дальнейшем, по ходу рассказа, еще не раз встретятся такие факты. А тут нельзя не упомянуть, что, направляясь в деревню, где должен был располагаться штаб дивизии, я был задержан пехотой, замаскировавшейся в придорожной посадке. Оказывается, неоднократные попытки овладеть этой деревней пока не дали успеха. Пришлось вернуться. Повезло и на этот раз.
...Рвутся мины, Звук знакомый отзывается в спине — это значит, Теркин дома, Теркин снова на войне...
В небольшом хуторке, у крыльца домика, сняв гимнастерку и рубашку, плещется под струей воды крепко сложенный человек. Солдат поливает его водой из котелка. Таким я в первый раз увидел начальника штаба 9-го АП майора Метелицу. Здороваясь, протянул мне еще мокрую руку, крепко пожал. Потом, просмотрев документы, быстро решил вопрос, приказав проводить меня во вторую батарею.
До конца войны мне почти не приходилось больше встречаться с майором Метелицей. От товарищей слышал о нем как о храбром и знающем офицере, но ближе узнал его только после войны, когда часто приходилось бывать в штабе, участвовать в учениях и занятиях. Метелица был прост в обращении, не стремился показать свое высокое, по сравнению с взводными командира- ми, положение. Чувствовался большой опыт и знания, вызывавшие общее уважение к нему. Жизнь его оборвалась трагически. 7 марта 1948 года он погиб в автомобильной катастрофе на плотине Днепрогэса при возвращении с тактических учений вместе с десятью боевыми товарищами, среди которых были начальник связи полка капитан Маслий и начальник химслужбы старший лейтенант Жарков. Похоронен Алексей Иванович Метелица на кладбище в городе Запорожье.
Наверно, стоило бы здесь пояснить, почему ничего не говорится о командире полка. Это воспоминания о военном времени, и мне за время боев пришлось только раз или два видеть на общих совещаниях подполковника Коршункова. Ни разу до мая 1945 года, до Победы, с ним не разговаривал. От товарищей мне было известно, что он в полку человек новый, принял полк после ухода прежнего командира на более высокую должность. Даже старожилы полка знали его мало.
Второй батареей, куда я был направлен, командовал старший лейтенант Василий Федорович Метельский. Но прежде чем встретиться с ним, я попал на ОП, в «хозяйство» Андрея Прокофьевича Шутрика. Единственный офицер на огневой позиции (по штату полагалось два командира огневых взводов), старший лейтенант Шутрик, как я убедился позже, отлично знал все тонкости огневой службы и пользовался непререкаемым авторитетом в вопросах выбора ОП, состояния дорог, проходимости автомашин и других практических делах.
Батарея, куда привел меня посыльный, стояла на закрытых позициях близ небольшого хутора. 76-миллиметровые пушки ЗИС-3 окопаны, но замаскированы, на взгляд бывшего «иптаповца», недостаточно. Впрочем, закрытые позиции — это не то, что прямая наводка.
«Тылы» батареи располагались на хозяйственном дворе хутора, покрытом черепичной крышей и огороженном с трех сторон кирпичными стенами. Четвертая сторона, восточная, была открыта. Под навесом на прошлогодней соломе, на брошенных на землю перинах спали отдыхающие солдаты. Тут же, под навесом, стояла батарейная кухня. Мне и раньше было известно, что по штату полагалась одна полевая кухня на весь дивизион, но при реальной разбросанности огневых позиций трех батарей и нескольких наблюдательных пунктов это привело бы к невозможности кормить людей горячей пищей. Поэтому батареи имели свои кухни. Иногда это были переносные котлы, которые на каждом новом месте устанавливались с помощью смекалки и подручных средств. А в нашей батарее была трофейная полевая кухня образца, видимо, еще Первой мировой войны, на высоких деревянных колесах, окованных железом. Вот этот-то «пищеблок» слегка дымил под черепичной крышей, а рядом горел небольшой костерок, возле него и состоялось знакомство с Андреем Прокофьевичем. Принял он меня как радушный хозяин, очень гостеприимно и доброжелательно. Усадил к костру, сразу же отдал вполголоса какие- то распоряжения повару и только потом сообщил по телефону командиру батареи о моем прибытии. Звучал этот доклад примерно так: «Долина! Я Бухта, пятнадцатый. Дайте шестнадцатого. Шестнадцатый, у меня новый ноль восьмой. Понял. Сделаю».
Вернув телефонисту трубку, Шутрик разъяснил мне, что комбат приказал проводить меня на НП с наступлением темноты. Тут же с помощью своего ординарца Абульханова Андрей Прокофьевич организовал «торжественный обед», после которого я, как убитый, проспал до позднего вечера. Сказалась усталость после неблизкой и небезопасной дороги, трудности которой увеличивала ноющая левая нога.
Когда меня разбудили, солдаты уже готовили термосы с обедом для находившихся на НП. Шутрик, прощаясь, просил почаще и поподробнее рассказывать о происходящем на НП («на глазках», как принято было говорить): куда ведет огонь батарея, каковы результаты. «А то мы здесь как слепые, ничего не знаем, а шестнадцатый не говорит...»
Отправлялись мы вчетвером: я, двое солдат с термосами и старшина батареи Жердев с вещмешком, набитым хлебом и еще чем-то. В последнюю минуту Шутрик обратил внимание, что я без оружия. Тут же разыскал ППШ, только без ремня: «Ничего, твои разведчики найдут!»
Здесь нужно сказать несколько слов о Шутрике. Он воевал артиллеристом- огневиком всю войну, да к тому же, кажется, и финскую кампанию 1939–1940 годов, но ни разу не был ранен — редкое везение! Где-то в белорусском полесье жила его старуха-мать, других родственников у Андрея Прокофьевича, насколько я знаю, не было. Уже было сказано, что благодаря огромному опыту он досконально знал свое дело. Командовал громким хриплым голосом и так же громко разговаривал — привычка, вызванная необходимостью перекрывать голосом шум боя так, чтобы слышно было у каждого из четырех орудий батареи. Любил в нужных случаях крепко выразиться, обязательно прибавляя при этом свое характерное словцо: «Ах, ............ нехай!»
Так и звали его солдаты за глаза — Нехай. Была у Шутрика привычка работать у орудий с любыми механизмами и приборами, не глядя на мороз, голыми руками. Особенно это удивляло и меня, и других товарищей в послевоенные годы (мы служили вместе до конца 1947 года). В любой мороз не носил перчаток и, кажется, даже не имел их.
Хозяйственная жилка его проявлялась во всем: и в том, что на огневых всегда был запас трофейных «харчей», и в том, что бывал и резерв неучтенных боеприпасов. Здесь нужно пояснить, что, несмотря на тяжелые боевые условия, а может быть, как раз вследствие этого, боеприпасы учитывались весьма строго, и даже стреляные артиллерийские гильзы полагалось сдавать. Но в противотанковых полках, из которых многие были вооружены теми же пушками, что и дивизионная артиллерия, допускались некоторые вольности, связанные со спецификой их «работы». При срочной смене позиций иптаповцы иногда успевали погрузить только бронебойные, и, уж конечно, вне всякой очереди дефицитные подкалиберные снаряды, а выложенные на позициях осколочно-фугасные гранаты оставляли. И Андрей Прокофьевич не упускал случая разжиться неожиданным богатством.
Уволившись после войны в запас, Шутрик писал в полк, но не мне, а тем товарищам, с которыми вместе воевал не только в последние месяцы, а еще на Ленинградском фронте. Рассказывали, жил он еще в землянке, так как деревню немцы спалили, и жалел, что не захватил какого-нибудь оружия — одолевали волки. Вернемся, однако, к дням военным.
Очень смутно вспоминается НП комбата Метельского, куда наша группа со старшиной Жердевым во главе добралась уже в полной темноте. Чтобы не сбиться с пути, шли испытанным способом — по кабелю. Телефонный провод, тянущийся в нужном направлении, пропускается по ладони. Так делают телефонисты, выходя на поиск обрыва, так делают и те, кто плохо знает дорогу. Правда, при быстрой ходьбе и большом расстоянии кабель натирает руку, поэтому на провод надевают петлю из поясного ремня, и линия безошибочно приводит к цели, если она не порвана. Вспоминается в связи с этим случай, когда в одной из батарей полка связист, шедший по проводу в темноте, выпустил из руки «нитку» и ошибочно подобрал чужой провод, проложенный рядом. По ложному следу он ушел в расположение противника, так как сплошной линии фронта не было. Обнаружив с рассветом ошибку, спрятался и просидел весь день, а с темнотой по тому же проводу вышел обратно.
НП, куда мы прибыли, размещался в первой траншее пехоты. Пользуясь темнотой, находились не в траншее, а наверху, прямо на поверхности земли, позади траншеи. После вынужденного пребывания в сыром окопе хотелось размяться и согреться движением наверху. На этот раз такая вольность была допустима, так как «нейтралка» была широка, более 500 метров, как я убедился утром.
Старший лейтенант Метельский учинил старшине Жердеву разнос за то, что утром не успели до рассвета доставить еду на НП и люди весь день были голодные. Именно поэтому, как выяснилось, Жердев сам участвовал в доставке горячей пищи, обычно же обходилось без него.
Уже при этом неприятном разговоре сразу почувствовалась культура и интеллигентность Василия Федоровича Метельского. Несмотря на то что атмосфера была накалена, как говорится, докрасна, разговор шел на «вы» и без обычных в подобной ситуации «сильных выражений». Видимо, от волнения был очень резко заметен в речи Метельского его родной белорусский акцент: «говору», «порадок» и т.п.
Очень кратко меня ознакомили с обстановкой и с положением в моем взводе. Мой предшественник погиб еще в январе при выходе из окружения в районе города Крапиц. Взводом командовал сержант Степаненко, командир отделения разведки. Мое прибытие возвращало его в прежнее, менее привилегированное положение. Видимо, поэтому между ним и мною с самого начала сложились несколько обостренные отношения, которые, к сожалению, сохранялись до самого увольнения его в запас уже в послевоенное время. Он был единственным во взводе, с кем я не нашел общего языка. Видимо, это чувствовал и командир батареи. Поэтому работа строилась так: Степаненко и я, как правило, не находились вместе.
Телефонной связью командовал старшина Морозов, радистами, кажется, Юра Травкин.
Постараюсь, насколько позволяет память, кратко представить читателям бойцов нашего взвода.
О Степаненко несколько слов уже было сказано. Был он, что называется, «службист», любил требовать с подчиненных, но сам стремился использовать выгоды командирского положения. Несмотря на ощущавшуюся нехватку людей, он ухитрялся не включать себя в очередность дежурств на НП. Стоило больших трудов заставить его изменить этот заведенный им порядок.
Колечко Василий Тарасович — старший сержант по званию, старший разведчик по должности. Можно сказать — разведчик по призванию. Слышал не раз от товарищей, в том числе от офицеров, что он, несмотря на более высокое, чем у Степаненко, звание, не был назначен командиром отделения только потому, что слишком резко отстаивал свое мнение перед каким-то начальником. Думаю, что эти разговоры имели под собой почву. Не раз убеждался, что Василий Тарасович действительно твердо стоял на своем, а это не всем по душе.
О старшем сержанте Колечко и здесь, и дальше сказано больше, чем о других, потому что со дня прибытия в полк он был моим первым помощником, другом, я бы даже сказал, учителем во многих вопросах. Так было до тех пор, пока нас не разлучили послевоенные перенормировки и его увольнение в запас. Родом он с Украины, кажется, с Полтавщины. На несколько лет старше меня возрастом и на голову — боевым опытом. В армии с довоенного времени, и по старой привычке обращался ко мне и другим не по званию, а по должности: «комвзвод». Предполагаю, хотя и не уверен, что комбат Метельский поручил ему заботу обо мне. Колечко стал буквально моей тенью. Не говоря уже о таких бытовых заботах, как еда и место для отдыха, я постоянно чувствовал его рядом. Стоило сделать шаг из землянки, как он, на ходу прихватив ППШ, шагал следом, молчаливо напоминая, что одному ходить не рекомендуется. И только когда наступала его очередь вести наблюдение, его заботу обо мне продолжал Толя Фролов. Самый, пожалуй, молодой во взводе, очень добросовестный и старательный, но еще недостаточно опытный солдат. Несколько мешало ему не очень уверенное владение русским языком — он по национальности коми, из города Сыктывкар.
Еще два разведчика — Тимофеев и Викентий Сабынич. Помню их плохо, так как на моем передовом НП, где я, как правило, находился, они никогда не работали. Тимофеев в начале войны попал в плен, был освобожден псковскими партизанами и остался в партизанском отряде, а после освобождения Псковщины призван вновь в армию. Был он хорошим мотоциклистом, постоянно выполнял разные поручения комбата.
Сабынич по штату разведчик, а фактически — ординарец Метельского. Это, впрочем, обычное явление, когда ординарец комбата — разведчик. Родом Сабынич, насколько помню, из Прибалтики, хозяйственный, спокойный. Умел он делать все, что нужно в быту: оборудовать землянку, сготовить обед, подлатать и даже сшить одежду. На передовом НП он, как и Тимофеев, не работал, хотя на НП у Метельского нес службу и как наблюдатель. Сразу по окончании войны, зная о его умении шить, обращались к нему офицеры по этим хозяйственным делам, и Сабынич, с разрешения Метельского, многих снабдил фуражками, которые ему очень удавались.
Старшина Морозов, командовавший телефонистами, по возрасту старше многих солдат и даже офицеров. Как вспоминается, около 40 лет. Опытный, обстрелянный, постоянно носил на гимнастерке орден Красной Звезды. Вся организация телефонной связи лежала на нем, и он с ней успешно справлялся. Единственным слабым местом его была склонность выпить лишнего. Тем не менее пользовался он уважением товарищей и командиров. Благодаря ему и таким же телефонным асам из других батарей дивизиона мы постоянно чувствовали себя в едином боевом организме. Именно такие специалисты-практики придумали и сделали успешно служащий нашему дивизиону коммутатор из автоматных гильз, который только после войны был заменен коммутатором промышленного изготовления.
Фамилии всех телефонистов не сохранились в памяти. Помню Михайлова, Пьянкова, Суханова и, безусловно, лучшего из всех Ваню Скорогонова. Он был на год старше меня, но на вид казался мальчиком даже мне, хотя я тогда не достиг еще двадцати лет. В 1943 году он был ранен в грудь навылет и попал в плен, но, едва оправившись от раны, бежал в партизанский отряд и оттуда вновь вернулся в армию, попал в 9-й АП. Отличался храбростью и спокойной надежностью. Не ожидая приказа, шел под огонь при повреждениях линии и всегда восстанавливал связь.
В боях ему везло. Несмотря на то что он постоянно был на самых ответственных и рискованных местах, после того, первого, ранения пули и осколки его не задели. Но на послевоенных учениях Скорогонов повредил руку стальной жилой телефонного кабеля, началось воспаление с поражением сухожилий, палец потерял подвижность, и Ваню досрочно уволили в запас. Уехал он в Свердловскую область.
Суханов, так же как Фролов, был одним из самых молодых во взводе. Родом из архангельской земли. Может быть, по причине молодости был далеко не таким надежным, как Скорогонов. На передовом НП он почти не бывал — только протянет линию, и назад, на «Долину» или «Бухту».
О других — по ходу рассказа. Здесь хочу только подчеркнуть, что опытные и бывалые мои подчиненные, сержанты и солдаты, дали мне за короткое время много практических советов, многому научили. Тут я почувствовал, что в 1-м Томском артучилище, которое я закончил по сокращенной программе в 1944 году, преобладал уклон на изучение огневой службы и теории артиллерийской стрельбы. А вот практических знаний для «управленцев» давали очень мало. В результате, когда я из училища совершенным новичком попал в ИПТАП командиром огневого взвода, я не ощущал такой нехватки опыта и знаний, как теперь, став после госпиталя «управленцем». Спасибо моим друзьям и товарищам, которые помогали мне и учили меня в боях всей солдатской премудрости.
В первые дни после моего прибытия Метельский держал меня на своем НП, который иногда располагался вместе с НП командира третьей гаубичной батареи старшего лейтенанта Малышева. Помню, что Малышев для распознавания своих разрывов, когда их трудно было обнаружить при большой плотности огня, использовал дымовые снаряды. И тогда в буром облаке пыли вдруг появлялся высокий белый султан белого дыма. Способ, правда, не всегда был эффективен, так как им пользовался не один Малышев.
Перемещение на новый НП происходило обычно ночью. Днем солнце уже пригревало, но по ночам зима еще давала себя знать, тем более что и ноги, и вся одежда были мокрые. Согревались только движением. Уставали настолько, что, идя след в след друг за другом, солдаты держались за идущего впереди и, случалось, засыпали на ходу. Когда комбат останавливал движение, чтобы сориентироваться, многие тут же ложились на снег. А на новом месте предстояло окапываться, тянуть связь, организовывать наблюдение и охранение...
Так продолжалось несколько дней, а затем началось мое «сидение» на ПНП (передовом наблюдательном пункте), почти непрерывно до конца войны. Перед уходом на первый мой ПНП заночевали на краю пустой осушительной канавы, или, точнее, небольшого канала. Немцы устроили сюрприз, пустив откуда-то воду. Спящие очнулись, когда она покрыла лежавших на откосе почти до пояса. Разводить огонь было негде, и сушились своим теплом. Карты тогда у меня не было, поэтому назвать точные координаты не могу. Названия населенных пунктов, расположенных поблизости, помню точно: Иордансмюль и Данквиц. Карта, попавшая мне в руки недавно, позволила определить, что канал, о котором идет речь, представлял собой обвалованное русло реки Лое или Гросс-Лое (обе эти речушки протекают в указанном районе, а определить, в какой из них немцы нас искупали, невозможно). Ориентиром может служить также высота 718.0, которая находилась в 10–15 километрах, но хорошо была видна отовсюду, так как возвышалась примерно на 500 м над окружающей местностью.
Первый мой ПНП, который, как и все последующие, носил позывной «Долина-1», располагался на северном скате пологой высоты 188.1 метрах в 100 от вершины. Здесь оборудовали мы землянку, врезав ее в берег осушительной канавы, которая имела глубину около двух метров. Внизу текла вода, так что передвигаться можно было только по узенькой тропке, протоптанной у самой воды. Ходить позволялось только в темное время, так как канава была направлена поперек переднего края и просматривалась противником. Неглубокие окопы нашей пехоты проходили рядом с нашей землянкой, уходя влево, на вершину занятой нами высоты 188.1, и вправо, к окраине населенного пункта Данквиц, где еще сидели фрицы. Высота не входила в полосу стрелкового подразделения, которому была придана батарея. Видимо, по этой причине ПНП не был вынесен на склоны высоты, хотя, находясь там, где был хороший обзор, мы могли бы лучше выполнять задачи в интересах «своей» пехоты. Наличие моего ПИП в боевых порядках пехоты было, по существу, формальностью. Самостоятельно вести огонь батареей я не мог, так как не имел карты и не знал координат ОП. Но, конечно, благодаря постоянному наличию связи всегда мог сообщить обстановку комбату, попросить огонь, вызвать на связь даже весь дивизион. Мог, конечно, и корректировать огонь, но только через комбата, передавая отклонения разрывов от цели в метрах по сторонам света. Командир батареи должен был переводить их в необходимые установки для орудий. Главным же было то, что артиллеристы находились рядом с пехотой, как того требует устав.
Землянка наша была невелика, примерно 2x2 метра, высота же позволяла только полулежать — около одного метра, что объяснялось просто: строить высокое перекрытие было нельзя, учитывая требования маскировки, да и материалов для этого не было. А закапываться глубже не позволяла протекавшая по канаве вода. Перекрытие — только доски, солома и тонкий слой земли. Наката не было. Дверь заменяла плащ-палатка, которую днем для освещения заворачивали. По ночам действовало «телефонное освещение» — на колышки, вбитые в стены землянки по всему ее контуру, подвешивали кусок телефонного кабеля ПТФ-7, который имел изоляцию из хлопчатобумажной оплетки, пропитанной озокеритовой смолой, горящей тусклым коптящим пламенем. Вечером кабель поджигали с одного конца, через несколько часов он догорал до другого. Утром от копоти черные лица, руки, одежда. Изредка удавалось разжиться трофейными свечами — «плошками». Наблюдение вели через перископ типа «Разведчик», который был просунут прямо через доски перекрытия. У немцев, как и у нас, в светлое время не видно было никакого движения. Между нашими окопами и окраиной Данквица стояли два сгоревших танка. Подбиты они были еще до нашего прихода на ПНП. Пехота говорила, что оба подорвались на минах.
Еду приносили нам два раза в сутки: до рассвета и после наступления вечерней темноты. Помня о немецком сюрпризе с холодной ванной, все время контролировали уровень воды в канаве. Неподалеку от входа в землянку лежал в воде труп. Торчащую из воды спину омывал журчащий ручеек и оставлял на шинели полоску воздушных пузырьков. Когда вода спадала, эта полоска какое-то время была видна выше уровня воды. Если же начинался подъем, интервала между пузырьками и водой не было. Это тревожило: еще 10–15 сантиметров, и придется выбираться из землянки, при этом, весьма вероятно, под огонь...
Высота 188.1, видимо, представляла интерес для немцев — с нее наши ближние тылы просматривались по меньшей мере на два-три километра. Однажды днем немцы внезапно ворвались на высоту. При крайне редких боевых порядках пехоты это было нетрудно. Командир батальона немедленно организовал контратаку и выбил немцев обратно.
Этот случай обеспокоил командование, и в тот же день, когда стемнело, на ПНП появился комбат Метельский с остальной частью моего взвода. Рядом с нашей землянкой в откосы канавы были врыты несколько щелей. Прибыло небольшое пополнение и в пехоту.
Ночью немцы обстреляли нас из малокалиберного зенитного автомата, установленного на бронетранспортере. Был хорошо слышен шум мотора, и оттуда по склонам высоты летели длинные очереди трассирующих снарядов. Треск их разрывов, звуки выстрелов сливались, отчего казалось, что стреляют очень близко. Да так, наверно, и было.
Наша батарея по командам Метельского вела огонь почти наугад, так как точного положения цели мы не знали, да к тому же немцы вели огонь, постоянно перемещаясь. Все же после нескольких батарейных очередей немецкий огонь прекратился.
Следующее утро началось с новой попытки немцев овладеть высотой 188.1. На этот раз — после довольно основательной артподготовки. Правда, участвовали калибры не выше 105 мм, но не менее 15 минут огонь был такой плотный, что почти не различались отдельные разрывы в сплошном грохоте и свисте снарядов и осколков. Затем налет неоднократно повторялся. Телефонную связь перебило в самом начале налета. Прибывшие накануне с Метельским радисты Иванов и Буренков немедленно развернули свою рацию А7- А и связались с батареей. Как только налет немного стих, на линию по моему приказанию отправился телефонист Суханов. Шло время, связь не восстанавливалась, хотя ясно было, что обрыв недалеко от НП — по тылам немцы не вели огня. Тогда на линию. уполз Ваня Скорогонов, быстро восстановил связь и притащил с собой Суханова — он лежал живой и невредимый. К этому времени Метельский уже передавал Шутрику команды по радио. Однако как только в телефоне сквозь треск и шорох соединяемых концов проводов послышался позывной огневых «Бухта», комбат оставил радио и перешел к телефонистам. То ли у него, как и у многих в то время, было еще недоверие к радиосвязи, то ли преувеличенное представление о возможностях радиопеленгации.
Чтобы закончить рассказ о высоте 188.1, нужно заметить, что если накануне немцам удалось хоть на короткое время овладеть ею, то на этот раз все их усилия благодаря своевременным мерам нашего командования не принесли им даже кратковременного успеха. Но при отражении их атак все свободные от непосредственного управления огнем батареи артиллеристы участвовали в бою вместе с пехотой.
Было уже сказано несколько слов о связи. Остановлюсь на этом вопросе несколько подробнее.
Во взводе были радиостанции двух типов: А7-А и РБМ. Первая из них имела небольшую дальность действия: километров 10–15 в зависимости от условий приема и состояния батарей питания. Она работала на использовании принципа частотной модуляции, благодаря чему меньше подвержена воздействию помех. Работали на А7-А микрофоном, да и вообще радисты предпочитали микрофонный канал, так как большинство из них не очень уверенно чувствовали себя «на ключе». Лучше других в этом отношении были Юра Травкин и Костя Шалаев. Они были «хозяевами» радиостанций РБМ — значительно более мощных и имевших значительно большую дальность действия. Правда, в отличие от А7-А станция РБМ была и более тяжелой, состояла из двух упаковок. Кто помогал в переноске станций радистам, точно указать не могу, но припоминаю, что привлекались и солдаты других специальностей.
Незадолго до моего прибытия в полк отличился младший сержант Шалаев, обеспечив связью выход из окружения части девятого полка, попавшей в окружение в районе города Крапиц. Его мастерство и мужество были справедливо отмечены орденом Красной Звезды. Чтобы обеспечить связь, необходимо было поднять повыше антенну, и Костя вел передачу с верхнего этажа здания, возле которого занял позицию немецкий танк. Позже, во второй половине марта, он временно остался «безлошадным»: когда мы, меняя в ходе боя наблюдательный пункт, перебегали под огнем, в рацию попал осколок, и она была безнадежно повреждена. До спины осколок, к счастью, не дошел, хотя удар был сильный — Шалаев упал как подкошенный.
Хочу еще раз подчеркнуть, что большинство офицеров считали основным видом связи телефон. Так это и было в действительности. При малейшей возможности на НП, на ПНП тянули кабельную линию, а если боевой порядок не менялся относительно долго, то и «постоянку». Этим словом называли линию телефонной связи, выполненную не штатным телефонным кабелем, а из подручных средств: обрывков различных электролиний, которых много тянулось вдоль дорог, различных кусков проволоки, иногда даже «колючки». Так как проволока была, как правило, без изоляции, ее крепили на подставках, на столбиках, протягивали по воздуху между деревьями и развалинами зданий, стараясь заводить параллельные участки для надежности и устойчивости связи. Название происходило от сходства некоторых участков такой линии с постоянными линиями «гражданской» связи, протянутой на столбах. «Постоянка», во-первых, позволяла заранее смотать штатный кабель и не тратить на это время при смене боевого порядка. Разумеется, в непосредственной близости от НП. в местах, просматриваемых противником, кабельные линии «постоянкой» не заменяли. Во-вторых, ее использование позволяло создать более разветвленную сеть связи. Ведь запасы штатного кабеля в батарее были невелики — всего 10–12 км.
Однако всякая палка о двух концах — «постоянка» имела существенный недостаток: большое количество сростков и плохая изоляция, особенно в сырую погоду, снижали слышимость. Разговор еще можно было слышать, но вызов «не проходил», как правило, уже на расстоянии 4–5 км. Впрочем, это не считалось большой бедой, так как на наших линиях вызывные приспособления телефонов, как правило, не использовались. Аппараты с индукторным вызовом (звонком) мы старались не применять в батарейных сетях: звонок мог иногда демаскировать НП. Ведь «нейтралка» порой была так узка, что все звуки прослушивались. Наиболее распространенными были аппараты УНА-Ф с фоническим вызовом, не имевшие звонка. Его заменяла вызывная кнопка, при нажиме на которую в телефонной трубке абонента слышалось гудение. Расслышать такой вызов, даже при отсутствии постороннего шума, было нелегко. Кроме того, частое пользование вызовом быстро истощало дефицитные элементы питания. Поэтому на каждом телефонном аппарате, включенном в линию, постоянно дежурил телефонист. Трубка аппарата с помощью надетой на голову петли из куска бинта подвешивалась к уху, и телефонист откликался, услышав свой позывной, переданный голосом. Телефонистов на посту было обычно двое: один дежурил у аппарата, а другой отдыхал или занимался делами. Можно без большого преувеличения сказать, что телефонисты полвойны сидели с привязанной к уху телефонной трубкой. Отлучиться даже на короткое время, не передав кому- нибудь дежурство, было невозможно. Не говоря уже о том, что боевая необходимость в связи могла возникнуть внезапно, отсутствие ответа на вызов «поднимало на ноги» связистов по всей линии. А вызовы для проверки шли через каждые 3–5 минут. Если в линию были включены несколько аппаратов, то дремлющий телефонист даже не замечал вызовов, относившихся к другому абоненту. Но, услышав сквозь сон свой позывной, отвечал почти автоматически. И так же автоматически время от времени вызывал соседа по линии. В окопе, в землянке, в подвале разбитого дома или где-то на чердаке под разбитой черепицей слышится приглушенный голос: «Бухта!» И спустя несколько секунд, выслушав ответ: «Бухта слушает», телефонист уже другим голосом, в котором слышится удовлетворение ответом, продолжает: «Я «Долина-один», проверочка». Если не ответил вызывающий, не проходит и минуты, как на линию, захватив оружие, телефонный аппарат, кусок кабеля, уходит телефонист в сопровождении кого- то из разведчиков, либо со своим напарником. В этом случае к аппарату садится либо разведчик, либо сам командир взвода. В это же самое время с другого конца линии, где тоже должны обнаружить отсутствие связи, тоже выходит на линию такая же пара. Обнаружив обрыв и восстановив связь, как правило, ждут своих товарищей, идущих по линии с другого конца. Иначе они, не найдя обрыва, будут вынуждены пройти всю линию от начала до конца, а потом возвращаться обратно.
В удобных для прокладки линии местах, укрытых от наблюдения противника, а также там, где исключено или маловероятно повреждение кабеля гусеницами своих танков (в канавах, глубоких лощинах и т.п.), всегда лежит не одна телефонная линия, а несколько. И если случайный снаряд попадает туда, нелегко распознать на противоположной стороне воронки свой провод среди десятка перебитых. Поэтому при выходе на линию аппарат необходим. Подключаясь поочередно к оборванным кабелям, находишь нужный, если, конечно, дальше нет еще одного обрыва. Удобнее всего для такой работы портативный аппарат ТАТ-Ф, где все детали аппарата смонтированы прямо в трубке, и нет необходимости таскать с собой деревянный ящик телефона. Однако такие аппараты редкость. Некоторые телефонисты, уходя на линию, берут с собой только телефонный капсюль — наушник с двумя проводами для подключения. Но так можно только «прослушать» линию, а вызвать на разговор и сообщить что-либо невозможно. И нужно заранее договариваться, чтобы телефонисты на поврежденных линиях непрерывно повторяли свои позывные. Словом, как и во всяком деле, здесь есть свои профессиональные хитрости: и как устроить заземление в промерзшей земле, и как использовать прицел карабина для резки телефонного кабеля, и многое другое...
Подолгу приходилось и мне, особенно на ПНП, где телефонистов не хватало, сидеть у стереотрубы с трубкой на ухе. И иногда, ответив на позывной, вместо обычного ответа: «Я Бухта, проверочка», — слышал хриплый голос Шутрика: «Слушай, ноль восьмой, что там у тебя «на глазках»? И начинался обмен информацией, долгий и подробный, скрашивающий медленно тянущиеся часы дежурства.
Поскольку речь идет о связи, нельзя забыть и так называемые «промежутки», то есть промежуточные телефонные станции. В тех случаях, когда линия была длинной и время поиска и ликвидации обрыва становилось недопустимо большим, организовывали на середине линии «промежутку» (если, конечно, хватает людей). В случае обрыва линии протяженность предполагаемого участка повреждения и время восстановления связи сокращаются вдвое. Дежурство на «промежутке» — не слишком приятное занятие. В отрыве от товарищей, да к тому же на обрыв приходится выходить вдвое чаще, чем с концевых аппаратов: ведь телефонист с «промежутки» должен выходить при повреждениях как в одной, так и в другой половине линии, а с конечных станций только при обрыве между своим аппаратом и «промежуткой».
Командовавший телефонистами у меня во взводе старшина Морозов, зная людей гораздо более продолжительное время, чем я, всегда сам занимался распределением личного состава по «точкам». И в его глазах «промежутка», вследствие некоторой обособленности и удаления от начальства, имела положительные стороны. Поэтому он, наладив связь, сам уходил туда. Однажды в последних числах февраля или в первые дни марта, это запомнилось по еще не просохшей от сошедшего снега земле, замолчала «промежутка». Бывалый Вася Колечко был обеспокоен не совсем обычными обстоятельствами: не было никакого огня по району линии, исключалось какое-либо передвижение нашей техники, что было бы слышно, а главное, молчала только «промежутка», а связь по линии была. Нельзя было исключить предположение о работе поисковой группы врага. На линию пошли втроем: Колечко, я и кто-то из связистов. Решили, что в этой ситуации не следует пользоваться испытанным методом движения по кабелю, чтобы не попасть в возможную засаду. Соблюдая все меры предосторожности, извозившись в весенней грязи с ног до головы, пробрались к маленькой землянке. Все оказалось просто. Хлебнув хорошенько из фляги, Морозов спал с трубкой на ухе. Напарник его в это время был от дежурства свободен и, естественно, тоже спал. Обычно сдержанный Колечко разбудил Морозова, выпустив полмагазина из автомата в стену землянки над его головой.
Поскольку я уходил с ПНП, получив предварительно разрешение комбата, пришлось докладывать и о результатах нашей «экспедиции». Взбешенный Метельский запретил Морозову впредь уходить на «промежутки» до конца войны.
Дня два или три пришлось вынужденно провести на промежуточной точке и мне. Где-то под Иордансмюлем я схватил жестокую простуду, и комбат отослал меня на «промежутку», находившуюся на этот раз в отличных бытовых условиях — на стационарной позиции немецкой ПВО. В то время моих технических знаний явно не хватало для того, чтобы разобраться в остатках оборудования позиции. Теперь, имея за спиной курс Харьковской радиотехнической академии и вспоминая то, что тогда, в сорок пятом, видел, прихожу к выводу, что это была стационарная станция управления зенитным огнем. Радиолокатор был десятисантиметрового диапазона. Частично он был поврежден во время боев в этом районе, но судя по тому, что часть ячеек для блоков в стойках и шкафах была пуста, некоторая часть аппаратуры снята немцами при отходе. Для нас главным было то, что все жилые и рабочие помещения станции помещались в добротных разборных домиках, установленных на бетонированных площадках-фундаментах. Имелась там чугунная печка, был и запас угля: Силезия — земля шахтерская.
Находившийся вместе со мной телефонист Пьянков учил меня обращаться с этим топливом: раньше, и дома, и в училище, я имел дело только с дровами. Брал он в одну руку кусок угля чуть ли не с ведро величиной и, поворачивая его так и этак, искал нужное место. Потом легким ударом молотка отделял осколок, как раз пролезавший в маленькую дверцу чугунной печки.
Опытом в этом деле он был на голову выше меня, возрастом старше примерно вдвое, а силой превосходил еще больше. Но кое-чему я все же научился, и к концу второго дня печка под моим управлением успешно обогревала наше жилище.
Но вернемся к разведке. Сколько передовых НП сменили за короткое время мы со старшим сержантом Колечко, уже не припомнить. Как правило, находились мы в стрелковых ротах, на переднем крае. Тут интересно сопоставить понятие о «передке», существующее на разных уровнях. Если где-то считают передним краем район расположения командных пунктов полков или даже дивизий первого эшелона, то в пехоте даже закрытые огневые позиции дивизионной артиллерии справедливо считают глубоким тылом. Но можно сказать без хвастовства, что наша «Долина-1» была передним краем с любой точки зрения. Уже было об этом сказано, но хочу отметить еще раз ограниченные наши возможности на передовом НП. Все активные действия — только через командира батареи. Нет карты, не всегда известно и место расположения ОП. Однако каждый раз наше появление в окопах пехоты вызывало воодушевление у командиров рот, взводов, да и у рядовых: как-никак, а артиллерия рядом, в случае чего поможет, выручит.
Ну, конечно, кроме непосредственного вмешательства в ход дела главной нашей задачей была разведка и передача информации обо всем командиру батареи и начальнику разведки дивизиона.
В начале марта, передав другим частям свои позиции, уходим, как всегда, с темнотой, на другое направление, как потом стало известно, в район Гротткау. Часть пути проходим на машинах, а затем, оставив орудия и тягачи в районе огневых позиций, все «управленцы» дивизиона, взводы управления трех батарей и взвод управления дивизиона, взвалив на плечи оружие, стереотрубы, буссоли, телефонные аппараты, катушки и барабаны с кабелем, планшеты, радиостанции и вещмешки со всяким хозяйственным скарбом, направляются в район наблюдательных пунктов. Идем в темноте, по бездорожью, скользя по размокшей земле. Местами еще белеет снег — там, где за зиму намело сугробы. Маршрут знают только комбаты, и через каждые 15–20 минут идущие впереди Гавриленко, Метельский и Малышев — все трое старшие лейтенанты, командиры батарей — останавливаются, сверяются с картой и компасом, накрывшись плащ-палаткой и подсвечивая фонарем.
Останавливается и вся цепочка, несмотря на холод и моросящий дождь, уставшие люди тут же ложатся в грязь и снег. Приходится следить, чтобы никто не отстал и не потерялся, поднимать лежащих, когда возобновляется движение. А самому тоже хочется хоть на несколько минут прилечь. Ноет еще не полностью закрывшаяся рана...
Справа и слева, в нескольких метрах видны кусты, редкие деревья, и дальше — темнота. Только где-то далеко слева небо изредка освещается отблесками осветительных ракет. Но вот впереди на фоне темного неба вырисовывается лес. Он заметен контурами деревьев, еще более черными, чем ночное небо, и еще тем, что у основания этого черного массива смутно белеет полоса — не растаявший под деревьями снег. Нам предстоит войти в этот лес и, пройдя его насквозь, выйти на южную опушку, где проходит передний край. Однако между нами и лесом — широкая канава, полная воды. Обойти негде. Находится какое-то бревно, вот оно уже переброшено через канаву... Как удалось перейти с немаленьким грузом, перебраться по этому скользкому, облепленному грязью «мосту» — непонятно. Наверно, поддерживала мысль, что сушиться после случайного купания негде. Все-таки перешли...
На наших топографических картах лесок этот названия не имеет, а на трофейной немецкой обозначен как Гротткауский городской лесопарк (Grottkauer Stadt Forst).
К счастью, закапываться в землю на новом месте не пришлось. Нам достались окопы, землянки тех, кто стоял здесь раньше. Рай, мечта! В этом, между прочим, преимущество первых прибывших на новое место. Тем, кто появился позже, готовых «квартир» не хватило, пришлось им браться за топоры и лопаты.
С рассветом занимаем НП на опушке леса, в готовом окопе, с перекрытием и окном для стереотрубы. Координаты его, по глазомерной привязке к карте масштаба 1:100000 — X = 56 15750; У = 36 59600. Протянута связь. Начинается непрерывное дежурство разведчиков.
Передового НП нет, все сосредоточены вместе, командует на НП Метельский.
В глубине леса, метрах в 100–150 от опушки, землянки для отдыха. Здесь можно даже днем растопить печку. Горячую пищу сюда принести можно не только в темноте, но и днем. Условия санаторные.
С рассвета до темноты изучаем все, что видно с НП. Нашей пехоты впереди нет. НП на уровне передней траншеи, проходящей по опушке. Траншея занята пока «чужой» пехотой; стрелковые полки нашей 72-й дивизии еще не подошли, они весь путь пройдут в пешем строю и появятся здесь позже. «Нейтралка» не очень широка — метров 300–400. Хорошо видна первая траншея фрицев. Выделяется не прикрытый ни дерном, ни какой-либо маскировкой бруствер. Видимо, немцы, выбитые из леса, заняли рубеж непосредственно в ходе боя.
Днем там ни шума, ни движениями выстрела. Ночью изредка взлетают ракеты. У стереотрубы поочередно непрерывно дежурят наблюдатели, в том числе и я. Лучший из нас, без сомнения, Василий Тарасович. Только ему, профессору этого дела, удается извлекать информацию почти из ничего. Едва заметно выше бруствер над траншеей, чуть пошире полоска свеженасыпанной земли... Часами наблюдая за этим подозрительным местом, он замечает кошку, делает вывод о наличии землянки: «Не будет кошка в пустой траншее жить».
В журнале разведки появляется запись о «фрыцевской кошке» — Колечко никогда не говорит «немцы», а только — «фрыцы».
Так, в основном благодаря его навыкам и наблюдательности в полосе разведки выявляются цели. Каждый день передаю разведсводку Александру Романову, начальнику разведки дивизиона. Такие сведения через штабы дивизионов, полков уходят «вверх» наносятся на карты, становятся основой планов артиллерийской подготовки.
А атмосфера постепенно накаляется. Уже через несколько дней явно чувствуется подготовка к чему- то серьезному. Больше и больше артиллерийских НП появляется на переднем крае, а так как характер местности не позволяет рассредоточиться по глубине, то на опушке леса становится тесно. Передаем вновь прибывшим все, что уже удалось узнать о противнике. Впрочем, то, что отсюда пойдем вперед, а не будем долго сидеть в обороне, мы поняли в первый же день. Несмотря на то что из района огневых позиций дивизиона мы добирались ночью на рубеж наблюдательных пунктов не менее двух часов, когда утром протянули связь и разобрались с картой, оказалось, что база (так называют артиллеристы расстояние между ОП и НП) всего три километра. Значит, орудия подтянуты возможно ближе, чтобы с началом движения вперед не пришлось сразу менять боевой порядок.
Посланцы старшины Жердева, доставляющие термосы с супом и кашей, рассказывают, что «в тылу», то есть в районе ОП тоже тесно. Мои телефонисты тянут «постоянку», и под предлогом проверки работы я получаю разрешение комбата уйти на несколько часов с НП в хозяйство Шутрика, на «Бухту». То, что там увидел и услышал, производит внушительное впечатление. Слишком большая плотность артиллерии приводит даже к конфликтам. Все вновь прибывшие занимают позиции по ночам, в темноте. И с рассветом обнаруживается, что некоторые батареи смотрят в затылок прибывшим ранее и стоящим впереди. Стрелять опасно или совсем невозможно. Иногда для размещения новых батарей ночью ломают какое-нибудь сооружение, служившее точкой наводки для уже стоящих на позициях орудий. А это значит, нужно заново пересчитывать и исправлять в карточках огня данные угломера по всем подготовленным «огням». Все разногласия, не без споров и ругани, решаются с помощью представителей штабов артиллерии дивизий, корпуса, армии. Все это рассказал Андрей Прокофьевич, но по дороге я и сам увидел лес орудийных стволов, выросший на северо-восточной опушке еще голой по-зимнему рощи.
Впервые увидел здесь минометы калибра 160 мм. Издали показалось, что связисты ставят вдоль дороги столбы для телефонной линии, а вблизи увидел, что это длинные, почти вертикально стоящие стволы.
«Постоянка» моя в порядке, у Шутрика на батарее, как всегда, тоже порядок. То ли желая еще раз проверить выучку своих орлов, то ли чтобы похвастаться их умением, Шутрик вызывает расчеты к орудиям и командует номер цели. Наводчики, выскочив из землянок, почти не глядя на щиты, где записаны установки, крутят механизмы наводки... Готово! Проверяем. Оказывается, наводчик первого орудия Кузнецов на память знает число оборотов маховиков вертикальной и горизонтальной наводки для перевода орудия из исходного положения на заданную цель. Шутрик доволен. Возвращаясь «домой», на НП, думаю, что Вася Колечко и Толя Фролов тоже могли бы показать класс, но Шутрик, к сожалению, у меня в гостях не был ни разу.
Постепенно нарастают признаки близкого наступления. Появилась «наша» пехота — стрелковые полки 72-й дивизии, получившие в эти дни пополнение, правда, не до полного штата и недостаточно обученное. Многие призваны из сравнительно недавно освобожденных областей Западной Украины, а некоторые из числа советских граждан, угнанных немцами на запад и работавших в восточных районах Польши. Нет у них той боевой хватки, которая отличает пополнение 1944 года из Псковщины и Новгородчины, почти сплошь прошедшее академию партизанской войны. Только в моем взводе таких несколько: Михайлов, Иванов, Скорогонов — надежные, опытные солдаты. Таков же и наводчик Кузнецов, о котором только что упомянуто.
Ознакомили офицеров с планом предстоящей артподготовки, распределением целей, порядком ведения огня. Дата и время скрыты под условными «Д» и «Ч».
Все ближе и ближе то, что позже вошло в историю Великой Отечественной войны под названием Верхнесилезской операции. (Причина, по которой операция получила это название, непонятна. Возможно, для отличия от только что завершившейся Нижнесилезской операции. Начавшаяся 15 марта операция проходила на территории оппельнской Силезии (по-польски опольского Шлёнска), и в военно-исторической литературе Польши называется Опольской операцией. Верхняя же Силезия была освобождена еще в январе 1945 года).
Наконец, в ночь на 15 марта где-то правее нас, там, где проходит шоссе Гротткау — Нейссе (Grottkau — Neisse), слышен шум танковых двигателей и гусениц, по которому разведчики даже в темноте безошибочно узнают «тридцатьчетверку». Гусеница этого танка состоит из крупных звеньев, и каждое звено, ложась на грунт, издает характерный щелчок под давлением переднего катка. Раз появились танки — скоро начало!
Этой же ночью командиры батарей получают расшифровку «Д» и «Ч». День — 15 марта, а час назвать точно не могу. Кажется — 7.00 по Москве.
В наступление пойдем с новым командиром дивизиона. Прежний командир, капитан Ермолаев, убыл по болезни. На его место назначен капитан Константин Иванович Шляхов, с которым я встретился впервые дня за три до начала наступления. Встреча была необычной, с несколько комическим содержанием. Выйдя из землянки своего взвода в наброшенной шинели внакидку, неожиданно наткнулся на молодого худощавого человека в офицерской фуражке, хромовых сапогах и ватной телогрейке без погон, перетянутой ремнем с кобурой. Он буквально ошарашил меня вопросом: «Почему не по форме одет?» В этой ситуации замечание показалось мне смешным, но я благоразумно не стал «выяснять отношения». Спустя 35 лет, встретившись с Константином Ивановичем, припомнил этот эпизод, и мы вместе посмеялись.
Впоследствии не раз убеждался в его смелости, решительности, артиллерийской грамотности и культуре.
Наступило 15 марта. Пришло и время начала артподготовки. Кстати, иногда пишущие на эту тему путают время «Ч» с моментом начала артподготовки. Это не одно и то же. Момент «Ч» по плановым документам штаба — это время, когда атакующая пехота должна достигнуть первой траншеи противника, переднего края его обороны. Артподготовка же начинается значительно раньше. Точного времени начала назвать не могу, но когда открыли огонь, рассвет едва начинался, а в лесу было еще совсем темно. При первых же залпах зарево от выстрелов и разрывов совершенно слепило глаза. Темнота и свет сменяли друг друга с огромной частотой. Грохот стоял такой, что не слышно было не только разговора, но даже крика. Наблюдать за поражением целей с НП стало невозможно: разрывы слились в сплошную полосу огня, дыма, поднятой в воздух земли, разных обломков. Все летело, мелькало... Разрывы бушевали в 300–400 метрах от НП. Всех лишних на всякий случай отвели метров на сто в тыл, к землянкам. Но прятаться никто не хотел — верили в мастерство своих огневиков, в технику. Всем хотелось видеть происходящее своими глазами. Конечно, следовало опасаться и ответного огня немцев, но его на нашем участке не было.
После мощного первого огневого налета, продолжавшегося, кажется, 10 минут, разведывательные подразделения пехоты пошли вперед и обнаружили, что немцы ушли с первой линии обороны, оставив только прикрытие. Поэтому сорокаминутная артподготовка, о которой пишут некоторые авторы, в том числе командующий 4-й Танковой армией генерал Д. Д. Лелюшенко{2}, в действительности не состоялась. Войска пошли вперед.
К сожалению, мысль о занесении на бумагу того, что оставалось в памяти, пришла поздно. Многое забылось, связь между отдельными эпизодами потеряна. Выручает только сохранившаяся карта, конечно, немецкая.
Но и то, что удалось вспомнить и записать, может дать какое-то представление о мартовских боях на направлении Гротткау — Нейссе. Когда началось движение, мы, управленцы-артиллеристы, вначале пошли вправо, к дороге, по которой через лес колонной шли танки. Комбат Метельский, видимо, по указанию Шляхова собирался посадить нас на броню. Но по какой-то причине идея с десантом не была реализована, и мы двинулись вперед пешим порядком, за пехотой и вместе с ней. Вначале пробовали тянуть телефонную связь, потом перешли на радио и «нитку» подтягивали только при вынужденных остановках. День 15 марта был солнечный, теплый, хотя утро начиналось хмурое. Помню, как тяжело было бежать вверх по какому-то косогору, и была только одна мысль — быстрее добраться до гребня, где уже лежали первые, лечь с ними рядом и передохнуть немного. Но те, наверху, залегли не от усталости, а оттого, что из-за гребня фриц огрызался огнем. Подтянулись, установили связь с огневыми. Комбаты вызвали огонь... И опять вперед, дальше.
Вот стоит перед глазами другая картина. Из уже занятого нами района на юг, в сторону немцев, через широкую лощину проходит шоссе. По раскисшему весеннему полю тяжело идти и пехоте, и технике — все стягиваются к этой дороге. Туда же вместе с пехотой, которую мы сопровождаем, постепенно смещается и наша группа: комбат, я и большая часть взвода управления (часть связистов — на линиях и на ОП).
В лощине, в нижней точке дороги, разрушенный мостик через ручей. Рядом с мостом из его обломков набросали гать, по которой, скользя в грязи, перебегает пехота и ползет сошедший с шоссе танк. Бревна «играют» под гусеницами «тридцатьчетверки», одно из них нажимает концом на лежавшую в земле мину. Метрах в 30 от нас — взрыв. Падают раненые, убитые пехотинцы. Танк уходит вперед...
Перебегаем следом за танком ручей. Впереди, метрах в 500–700, небольшой населенный пункт слева от дороги. Это Вальдау. Над домами виднеется невысокая колокольня. Оттуда, со стороны Вальдау, несколькими одиночными выстрелами выбиты несколько человек в пехоте. Все залегли, открыли бешеный огонь из винтовок, пулеметов, хотя вряд ли кто-нибудь успел разглядеть снайпера, для этого было слишком мало времени, да и не близко. Однако огонь по нам прекратился, думаю, что не уничтожили, а спугнули снайпера, да подействовало наличие танка.
Миновали Вальдау. Метельский из осторожности держит нашу группу хоть и поблизости от пехоты, но не в общей массе, а в нескольких десятках метров от дороги, с левой стороны. Примерно в трех километрах дальше Вальдау поперек нашего пути узкой полосой тянется яблоневый сад. Деревья, конечно, еще голые, стоят ровными рядами. Спереди и сзади, с северной и южной стороны сад окаймлен глубокими канавами, наполненными вешней водой. Эти канавы нас спасают: когда мы уже пересекали сад, на него обрушивается залп «катюш». Падаем в ледяную воду, укрываемся в канаве. К счастью, никого из нас не зацепило.
Что это было: просто случайная ошибка или заранее запланирован был этот удар по немецким тылам, да не до всех дошел сигнал о сокращении артподготовки и более раннем начале движения — этого мы не узнали...
Идет второй день наступления. Большие потери несут наши танкисты. Остались в памяти сгоревшие, с сорванными взрывом башнями машины, обгоревшие тела, выброшенные при взрыве или, может быть, успевшие выскочить и скошенные немецким пулеметчиком. Когда кончились эти бои, в относительно спокойной обстановке сделал карандашные наброски. Кое-что из них, к счастью, сохранилось.
Только что очищен от немцев Винценберг. Редко поставленные домики, между ними огороженные заборами сады, хозяйственные постройки. За полем, протянувшимся километра на полтора, полоса деревьев, между которыми видны остроконечные черепичные крыши. Это Гросс- Бризен. Там немцы. Попытки танкистов прорваться туда безуспешны. Видимо, там, в укрытиях, танки или самоходки.
На окраине «нашего» Винценберга у стены сарая развернута рация РБМ. Командир дивизиона капитан Шляхов докладывает кому-то «вверх»: «...идет бой за Гросс-Бризен. Бой тяжелый, коробки горят...»
Мои разведчики разворачивают приборы, начинается поиск целей. Шляхов с кем-то из офицеров дивизиона заходит в сарай: ему кажется, что оттуда лучше наблюдать через пробоины в стенах и щели. В этот момент выпущенный с окраины Гросс-Бризена снаряд прошивает обе кирпичные стены сарая насквозь и с визгом уходит в тыл. Шляхов с сопровождавшим его офицером выскакивает, ругаясь на чем свет стоит, из сарая. Оба в синяках и ссадинах, гимнастерки красны от кирпичной пыли. Снаряд, к счастью, оказался болванкой.
В ответ следует налет всеми тремя батареями дивизиона по Гросс-Бризену...
Вместе с пехотой и танками обходим Гросс-Бризен с севера, выходим на шоссе Гротткау — Нейссе. Длинной лентой поперек шоссе, ведущего на юг, вытянулось Фридевальде. Пройдя через западную часть этого населенного пункта, к исходу третьего дня боев, 17 марта, заняли Мёгвиц.
В отличие от Фридевальде, это село такой же лентой вытянуто не поперек, а вдоль шоссе, преимущественно слева от него. В двух- трех домиках на южной окраине Мёгвица, обращенной в сторону противника, на чердаках сосредоточилась масса НП: тут и артиллеристы, и пехота, даже танкисты. Базар, а не НП. Василий Колечко громко возмущается тем, что не соблюдаются элементарные правила маскировки, но ни он, ни я ничего не можем поделать — я всего лишь младший лейтенант. А тут не редкость и погоны с двумя просветами...
Утром 18 марта два происшествия. Немцы еще удерживают Бёздорф — в полутора километрах южнее. Дальше окраины Мёгвица наша пехота еще не продвинулась. И вдруг по шоссе из нашего тыла идет грузовая машина. В кузове стоят человек 10–12, многие, судя по фуражкам, офицеры. Машина идет быстро, остановить ее в Мёгвице от неожиданности никто не успевает, она проскакивает мимо последних домов, где наши наблюдательные пункты. Вслед машине начинается пальба... Наконец там поняли — тормозят, разворачиваются. Немцы тоже стреляют, но уже поздно.
Еще не утихли на нашем чердаке разговоры о случившемся, прошло не больше получаса, как из Бёздорфа показалась мчащаяся в нашу сторону немецкая легковая командирская машина — «фрыцвиллис», по выражению Колечко. От неожиданности растерялись, потом, хватая оружие, бросились вниз, но кто-то из пехоты уже успел ударить очередью. Легкий вездеход слетел в кювет. Водителя взяли живым, а ехавший в машине офицер был убит на месте. От водителя узнали — это был представитель командования, ехавший наводить порядок в отступавших войсках. Он считал, что бои идут на подступах к Фридевальде. то есть на 3–5 километров севернее. Так бывает, когда информация или запаздывает, или опережает события. Какое- то объяснение случаю с нашим грузовичком дает книга Д. Д. Лелюшенко, где указывается, что Штефансдорф, лежащий значительно южнее и западнее Мёгвица, был освобожден танкистами 17 марта. Может быть, зная об этом, наши товарищи полагали, что свободен от немцев уже весь этот район, а на самом деле тут еще был «слоеный пирог».
На этом рубеже продвижение замедлилось. Для более тесной связи с пехотой вновь создан ПНП, куда ушли со мной Колечко, Скорогонов и кто-то из радистов. Снова на линиях, протянутых неутомимыми связистами, рядом с другими позывными появился позывной «Долина-1».
Пехота наша к этому времени дошла или доползла до рубежа небольшого отдельного домика на левой стороне шоссе Гротткау — Нейссе, немного южнее небольшого хуторка Ханнсдорф. В этом домике и заняли мы свой ПНП. Почему-то мы решили, что это дом дорожного мастера.
Редкая цепочка пехоты, чуть-чуть окопавшаяся, тянулась от стен домика влево и немного вправо, перекрывая шоссе. Пробрались к домику в темноте, заняли подвал. Через окна с выбитыми рамами, проломы в стенах все простреливалось буквально насквозь, причем не только из стрелкового оружия — в двери, отделявшей комнату от кухни, зияло круглое, как по циркулю вырезанное отверстие от бронебойного снаряда. Протянули связь, приспособили для наблюдения перископ.
Приполз «в гости» командир стрелковой роты, сказал, что у него не более 30 бойцов на участке около полукилометра.
Доложив комбату обстановку, место расположения НП, получил указание вести наблюдение и ждать. Тут задержались на двое суток. Запомнились некоторые моменты.
Днем с тыльной стороны домика пробрались трое танкистов в черных комбинезонах и ребристых танковых шлемах. Заявили, что пришли посмотреть дорогу. Наши предупреждения об опасности не приняли всерьез, а на предложение воспользоваться перископом ответили даже как-то грубо. Один из них поднялся по ступенькам из подвала, как раз около пробитой снарядом двери, выпрямился и тут же упал на руки нам и своим товарищам. Пуля прошла через грудь навылет. Танкисты ползком утащили товарища. Он был без сознания или мертв.
В тот же день наши артиллеристы под вечер начали пристрелку реперов. Так как наш телефон был включен в общую связь дивизиона, все команды доходили и до нас. Телефонист Скорогонов сказал мне, что комбат-3 Малышев передает команды на «Траншею» — огневую позицию гаубичной батареи. Взяв трубку, я услышал только доклад с ОП: «Траншея, выстрел!» Вернув трубку, направился к перископу, чтобы посмотреть, куда ведется огонь, но, к счастью, не успел еще подняться. Раздался грохот, полетели кирпичи, в тыльной стене нашего домика образовалась порядочная дыра. Снова хватаю трубку и слышу довольный голос Малышева: «...Записать! Репер № 1». Выложил ему тут же все, что думал по этому поводу. Оказалось, что не только высоко и далеко стоящее начальство, но и командиры батарей не приняли во внимание информацию о месте нашего ПНП. Все считали, что этот район все еще контролируют немцы. Хорошо, что ограничилось пристрелкой репера, а не дивизионным налетом.
Да, прав Твардовский: «...на войне, отец, бывает, попадает по своим».
Между прочим, от топографа лейтенанта Вакуленко, который, наверно, приложил руку к точному определению координат этого «репера», позже, уже после войны, на офицерских занятиях, где обсуждались разные случаи из боевой практики, пошло выражение: «Там, где Монюшко на съедение отдали», — и выражение это относилось именно к ПНП южнее Ханнсдорфа.
В тот же день, когда мы едва не стали жертвой искусства наших артиллеристов, вечером, когда стемнело, немцы попытались зачем-то поджечь наш домик. То ли им нужен был свет для своих маневров, то ли опасались ночной атаки, они ведь могли и не знать о нашей мощи в 30 солдат на полверсты фронта. Так или иначе, они стали стрелять зажигательными пулями, и в мансарде под крышей домика загорелось всякое барахло. Командир роты решил, что если немцам нужен свет, то этого допустить нельзя. И сам бросился в темноте, озаряемой разгорающимся пожаром, наверх. Я и никогда не отстававший от меня Колечко — за ним. Хватали горящие столы, стулья, перины, тряпье, кидали вниз через окна и проломы. Больше всего возни было с платяным шкафом. Когда мы втроем, обняв его, тащили к пролому, между наших рук в шкаф впилось несколько пуль, от которых сухие доски сразу же вспыхивали. Так, факелом, и спихнули этот гардероб вниз. Поняв, что зажечь пустые кирпичные стены не удастся, немцы утихомирились. Только спустившись вниз, поняли, что нам повезло...
В ночь на 22 марта нас перебросили правее, в район уже упоминавшегося Штефансдорфа, для чего вначале отошли на 3 км назад, затем столько же в западном направлении и опять вперед, на юг.
Предшествовавшие бои настолько измотали людей, что они буквально спали на ходу. Беря пример с идущей рядом пехоты, кладем руку на плечо товарища, идущего впереди. Если направляющий не задремлет, то за ним идут с закрытыми глазами до десятка товарищей. Шли в темноте, общее направление можно было определить только по слабому зареву осветительных ракет.
Когда рассвело, нас посадили на танки, несколько километров прошли «на броне». Впечатление осталось неприятное. Случалось попадать под огонь, двигаясь в пешем строю, но там, по крайней мере, слышишь выстрелы, а здесь все заглушает рев двигателя и грохот гусениц. Замечаешь только, как пули высекают искры на броне. Правда, нас предупредили, что нужно располагаться на левом борту, лучше — за башней. Видимо, мы проскочили где-то по самому правому флангу участка прорыва.
Последнюю ночь перед штурмом Нейссе провели вместе с сосредотачивающейся пехотой в каком-то огромном бункере, в ворота которого могла бы въехать машина. Разместилось там под кирпичным сводом и земляной насыпью не менее ста человек.
К рассвету наша батарея заняла огневые позиции в углублении, образованном пересечением дорог. Одна из них, проходившая по насыпи, возможно, была железной. Наблюдательный пункт Метельского был тут же около огневой позиции на высокой насыпи, откуда просматривалась северная окраина города. Когда я с частью взвода прибыл туда из пехоты, только что закончился артиллерийский налет немцев на батарею. Мы увидели воронки между орудиями, тут же стоял сильно поврежденный «Додж 3/4» с пробитыми колесами и с рваным отверстием в одном из цилиндров двигателя. Мотор тем не менее работал, и на машину грузили раненых. Последнего из них в укрытии, бетонированной трубе под насыпью, еще перевязывала батарейный санинструктор Маша. Вскоре «Додж», громыхая по дороге на спущенных баллонах, уполз в тыл в направлении медсанбата. Помню, что за рулем сидел командир одного из орудий Миронов, тракторист по гражданской профессии. Водитель оказался среди раненых.
* * *
Пехота уже врывается в город, и орудия батареи поочередно на своем «дождике» перевозит Леша Булатов. Это четыре рейса по шоссе, которое обстреливается справа, поэтому громоздкие «студера» пускать по нему рискованно. Когда вошли в город, комбат «растащил» мой взвод по орудийным расчетам: во-первых, огневики понесли потери, а во- вторых, во время боев на улицах работы «по специальности» для нас нет. Одно из орудий Шутрика поручено мне.
Уже в вечерних сумерках вышли к реке. Небольшая площадь с газоном в середине. От нее, как лучи звезды, отходят несколько узких улиц, зажатых между мрачноватых темных трех-, четырехэтажных домов. Ближе к левой стороне площади мост через реку. Мост бетонный, в один пролет. У въезда на мост, справа и слева — невысокий, примерно метровый, парапет из камня или бетона. На противоположном, правом, берегу в сгущающихся сумерках просматриваются слева от моста какое-то промышленное здание, а справа церковь. Все это замечаю для себя, прячась вместе с другими в улочках, выходящих на площадь. Тут и пехота, и мы со своим орудием. Тут же командиры пехотных подразделений. Получаю приказ комбата вывезти орудие к мосту и не дать немцам подорвать его — надежда на то, что его еще не заминировали фрицы. Решаем занять позицию вблизи парапета, справа от моста. Невысокая стенка может нас прикрыть от огня из-за реки. Выскакиваем с пушкой на прицепе к мосту, едва успеваем сбросить ее с крюка, как раздается глухой удар, под мостом блеснуло, и он рухнул в воду дальним от нас концом, у правого берега. Не выдержали немецкие нервы — им следовало ждать начала переправы.
В этом районе города реку не форсировали, ждали утра. Орудие оттянули немного назад, в одну из улиц. Вскоре подошли танкисты и самоходчики.
Один открыл огонь через наши головы, оглушил всех. Другой, разворачиваясь, зацепил и сломал правило нашей пушки. Крики, ругань.
С рассветом оказалось, что немцы отошли с правого берега. К этому моменту река уже была форсирована ниже по течению, и в тыл немцам выходили наши дивизии.
Поздно вечером 23 марта город Нейссе запылал. Населения в нем практически не оставалось, дома стояли пустыми, и если в ходе боя от случайной пули или снаряда что-либо загоралось, тушить было некому. Никем не подавляемые очаги пожаров слились в сплошные массивы огня. Пылали кострами целые улицы, обжигая страшным жаром. Непрерывно, громче автоматной и пулеметной стрельбы, трещала лопающаяся черепица, ее осколки летели в разные стороны, раня людей.
Однако пожар пожаром, а война войной. Утром, с трудом проскочив по горящим улицам, вывезли орудие на северо-западную окраину. Здесь приказано занять оборону на случай возможного контрудара с фланга, из района Оттмахау, где еще прочно сидит немец.
Окопались метрах в ста от крайних строений, с восточной стороны того самого шоссе, по которому накануне вошли в город. Выкопали щели, прикрыли их принесенными из развалин дверными полотнами, присыпали землей. Орудие замаскировали, солдаты расположились отдыхать, пользуясь тем, что со стороны противника наша позиция совсем не просматривалась, так как находилась на обратном скате пологой высоты. Какой-то начальник, проезжая на «Виллисе», заметил лежащих ребят, потребовал объяснения. Показал ему орудие, он смутился — не заметил. Уехал. Ребята посмеялись — солдата без гимнастерки за версту усмотрел, а пушку в десяти шагах не заметил...
Вместе с обедом получили команду поочередно направлять людей в баню. Разделил расчет на две части, сам пошел со второй половиной. В большом здании которое когда- то было казармой, а в последнее время служило немцам госпиталем, в одной из комнат первого этажа наш батарейный старшина Жердев устроил баню... Лучше Твардовского не напишешь, читайте «Теркина»!
Прошел по второму этажу госпиталя. В коридоре у двери в каждую палату — сигнальный механизм в виде семафора. Если требовалось вызвать в палату санитаров, дергали шнур, и «рука» семафора занимала горизонтальное положение, что было заметно из любой точки длинного коридора.
В этом же здании солдаты нашли целый брезентовый мешок с наградами — «крестами» какого-то ордена, и они теперь валялись под ногами, и в здании, и во дворе. Чаще всего большие черные, со свастикой в центре, но попадались и поменьше размером, со светлыми лучами и надписью «За верную службу» (Für treue Dienst).
К вечеру, когда обстановка на правом фланге прояснилась и стабилизировалась, орудие с позиции сняли, и я получил указание Метельского вернуться в свой взвод. Еще сутки простояли, отдыхая и приводя себя в порядок на северо-западной окраине города, на пологих холмах, поросших редким леском. В низине между холмами разлилось озеро, образовавшееся после открытия немецких шлюзов плотины в Оттмахау. Откуда-то на озере появилась утка, и солдаты развлекались, пытаясь ее подстрелить, но, кажется, безуспешно.
В ночь на 26 марта — команда, срочные сборы и марш куда-то на север, на этот раз на машинах.
Тут надо вспомнить добрым словом наших водителей и их машины. Может быть, вспомню не всех, а может быть, назову кого-то, кто был не в нашей, а в другой батарее, но это, думаю, не главное. Да и неудивительно, ведь встречи с водителями были не часты, и прошло уже более шестидесяти лет с той поры.
Быков, Шамшин, Выдрин, Павченко, Булатов. Последний — самый молодой, но и он имел уже за плечами опыт двух лет работы на ладожской Дороге жизни. У нас он водил всегда «Додж 3/4» — маленькую по размерам, но сильную машину, которая из-за своей незаметности всегда использовалась на самых опасных участках. Ездил он лихо, поэтому именно он и его машина были, как уже упоминалось, при штурме Нейссе в числе отличившихся.
Самым старшим, с большим довоенным водительским стажем, был Павченко. С ним я более близко познакомился уже после войны, во время марша из Чехословакии в Венгрию: Павченко был за рулем, я — старшим машины. Остальные трое примерно одного возраста, около 30 лет, как мне кажется. Все любили «гонять», что иногда приводило и к комическим недоразумениям. Ординарец Шутрика Абульханов — малограмотный, а может быть, и совсем неграмотный казах, верный своим национальным привычкам, всегда сидел, подвернув под себя ноги. Когда однажды он ехал в кабине и водитель Выдрин резко затормозил перед препятствием на дороге, Абульханов упал и ударился головой о переднюю стенку кабины. Он долго ругался на своем языке. Можно было разобрать только фамилию виновника, которого пострадавший называл почему-то не Выдрин, а Выдринькин, да еще слова: «...моя кровь бежит». Однако даже этот случай не отучил его от казахской посадки на автомобильном седле.
Тот же Выдрин во время ночного марша из Нейссе, когда дорога была забита войсками, решил, используя скорость и высокую проходимость своей машины (он вел тогда «Додж», или на солдатском жаргоне «дождик»), обогнать колонну даже не по обочине, а прямо по хозяйственным дворам пустого поселка. И влетел всеми четырьмя колесами в доверху наполненную и незаметную в темноте силосную яму. Машина села на брюхо. От помощи Выдрин отказался, чтобы не задерживать колонну. Как он вытащил своего «коня» из ямы — неизвестно. Утром, догнав своих уже в конце маршрута, долго очищал машину от налипшей «квашеной капусты».
С Быковым связан случай, едва не кончившийся для меня трагически, хотя надо сразу сказать, что он в этом совершенно не виноват. Но об этом случае расскажу дальше. Водил Быков, как правило, «Шевроле», в кузове которого размещалось все хозяйство старшины Жердева. По этой причине трофейная батарейная кухня, о которой я уже упоминал, на марше тянулась, привязанная веревкой к дульному тормозу пушки, буксируемой быковской машиной. Помимо неудобств, связанных с трудностью вождения такого поезда, Быкова явно выводили из себя грохот окованных железом колес и сыпавшиеся со всех сторон насмешки. Когда выходили, совершив марш из-под Нейссе, в новый район огневых позиций, колонна батареи сбилась с маршрута, а может быть, маршрут оказался неверный, и мы выскочили на участок дороги, находившийся в непосредственной близости от немцев, попали под ружейный огонь, к счастью, по краям дороги росли кусты, мешавшие точному прицелу, но не помешавшие развороту мощных машин. К тому же в голове колонны шел «Додж» без прицепа, который развернулся почти «на одном колесе», как это умеют только «Доджи». Машина Быкова с длинным «хвостом» разворачивалась, перескакивая через придорожные кюветы, и тут кто-то обрубил ножом веревку. Кухня осталась на дороге. Быков был счастлив, но недолго: по приказу комбата старшина собрал группу солдат и с помощью Леши Булатова вытащил брошенное хозяйство. Забегая вперед, скажу, что последним днем этой допотопной колымаги стало начало Пражской операции. При въезде на исходные позиции для наступления на Штригау Быков так «удачно» зацепил колесом кухни за большой камень, что только спицы брызнули в разные стороны. Последние несколько дней, остававшиеся до конца войны, обходились без кухни (хотя котел от нее старшина все-таки подобрал и возил в кузове машины). Но нужно вернуться к последовательному ходу событий.
Вернувшись из Нейссе опять в район уже знакомой нам высоты 718.0 (Цобтенберг), сменили в течение нескольких дней две или три позиции и наконец в первых числах апреля надолго заняли оборонительный боевой порядок. НП батареи находился в Марксдорфе, огневые — между Вернерсдорфом и Гросс-Монау с основным направлением 30–00, то есть на юг. Орудия оттянуты в тыл, база около 5 километров. Мы находились на внешней стороне кольца окружения Бреслау. Где-то за нашей спиной шел непрерывный штурм города, по ночам хорошо заметно было в этом направлении зарево, слышалось гудение самолетов, глухие звуки орудийной стрельбы. Иногда можно было разглядеть на темном небе блестки зенитных разрывов. А впереди темным конусом, заметным даже на фоне ночного неба, стояла высота 718.0.
Марксдорф — небольшой поселок, два ряда домов по сторонам шоссейной дороги на Цоб-тен, городок, лежащий в четырех километрах на юго- восток и еще занятый немцами.
На северной окраине Марксдорфа — господский двор с большим двухэтажным домом и садом, огороженным кирпичной стеной узорной кладки. Передний край наш проходит по юго- западному краю поселка на уровне домов. Дальше — нейтральная полоса шириной от 50 до 100 метров, отделяющая поселок от небольшого леска, еще удерживаемого немцами. Их передняя траншея на самой опушке леса.
В господском дворе расположился штаб и НП командира дивизиона. Там же НП подручной батареи комдива — третьей батареи. Первая батарея Гавриленко разместилась где-то левее, насколько помню, даже не в Марксдорфе, а прямо в поле, в землянках. Мы с Метельским заняли дом почти в центре поселка, на правой, ближней к противнику стороне шоссе. Надо сказать, что, конечно, выбор места командирами батарей определялся не их желанием, а расположением на местности стрелковых подразделений, которым они были приданы или поддерживали. Поэтому-то Гавриленко и оказался за околицей...
Нам удалось устроиться с удобствами. На первом этаже двухэтажного дома в одной из комнат первого этажа, выходившей «в тыл», заложили кирпичом окна, натащили туда мебели для размещения и отдыха свободных от дежурства. На чердаке оборудовали НП. Установили стереотрубу не как обычно, на треноге, а на специальном крюке, который ввернули в деревянную балку, связывавшую стропила. Объективы стереотрубы смотрели на мир (впрочем, вернее, на войну) через отверстия в черепичной крыше. Вначале у меня было опасение, что нарушение укладки черепиц будет демаскировать НП, но посмотрев со стороны на наш и все окружающие дома, убедился — в каждой крыше столько разбитых осколками и пулями, сдвинутых с места и сброшенных черепиц, что среди этих повреждений наши «глаза» затеряются.
Как будто чувствовал и, что устраиваемся здесь надолго, чердак выбрали удачный. В отличие от большинства других, кирпичные стены не заканчивались здесь на уровне чердачного перекрытия, а были выложены вверх еще более чем на метр, примерно до уровня груди стоящего человека. Сидящий же у стереотрубы надежно прикрыт от случайной пули. Это имеет значение, если учесть, что от нашего НП до ближайшей точки немецкой траншеи менее 100 метров. Однако и такой защиты показалось мало — натаскали из ближайших сараев мешки с зерном и обложили ими ячейку наблюдателя. Теперь не страшно даже попадание в крышу снаряда или мины.
Метельский позаботился и о том, чтобы прикрыть НП огнем батареи от возможной вылазки немцев. Для этого подготовили неподвижный заградительный огонь по опушке леса. Назван он был, как и предписывают артиллерийские уставы, одной буквой русского алфавита ИЗО «Г», но буква была выбрана не случайно. И у нас, и у Шутрика на ОП этот ИЗО именуется «Гроб». Дело в том, что, как показали расчеты, вести огонь по цели, расположенной так близко от НП, через свою голову можно из наших ЗИС-3 только уменьшенным зарядом — боеприпасами от 76-мм «полковушек». При обычном же, штатном заряде траектория получалась настолько пологой, что снаряды задевали бы крыши домов Марксдорфа. По этому ИЗО была проведена пристрелка, и потом, за время нахождения на этом НП, во время неясных ночных ситуаций два или три раза батарея вела ИЗО «Гроб». Хоть и знаешь, что все рассчитано, и веришь в работу огневиков, но снаряды свистят так низко, что становится не по себе.
Для возможно более быстрого открытия огня по вызову «Гроб» пушки батареи, если не вели огня по другой цели, были постоянно наведены по установкам этого ИЗО, а боеприпасы с уменьшенным зарядом во избежание ошибки выложены отдельно.
К наблюдателю на чердак протянули телефонную линию, но обязанности телефониста там исполнял наблюдатель. Внизу же, в жилом помещении, телефонисты дежурили постоянно. Ночью наблюдение с чердака не вели — в темноте лучше видно с низких точек, на фоне неба.
Поэтому ночью выходили в пехотные траншеи, слушали, присматривались к точкам, откуда фриц пускал осветительные ракеты.
Пехота в окопах сидела редковато, мало было и автоматического оружия, большинство были вооружены карабинами. Поэтому командир роты просил нас выходить в траншею и вести по ночам беспокоящий огонь из автоматов. Расстреляем с одного места два рожка — переходим к другому, на ходу набивая магазин патронами из карманов шинели. Немцы иногда в ответ выпустят наугад фаустпатрон. Пехота отвечает, бросая Ф- 1, причем для большей дальности броска даже вылезают в темноте из окопа наверх.
Случалось, брали мы «напрокат» по ночам у пехоты «сорокапятку». Выкатывали на руках ее на шоссе, подальше от замаскированной огневой позиции, и выпускали почти наугад десяток снарядов, чтобы фрицы не спали спокойно.
Однако днем такие вольности здесь были недопустимы. В дом, где помещался наш НП, несмотря на подведенный к самым дверям ход сообщения, добираться можно было только в темноте. Неосторожность в этом деле обходилась дорого. Наверно, артиллеристы более осторожны и внимательны в деле маскировки, а вот пехота, даже офицеры, не раз попадала под выстрелы немецкого снайпера. За оградой господского дома в течение апреля появилось около десяти могил, причем, как правило, люди гибли не от прямого смертельного попадания, а от раны, которая казалась пустяковой, но через несколько часов начинался неизлечимый процесс. Подозревали, что немец стреляет отравленными пулями. Стрелок он был, однако, неважный. В один из апрельских дней мы в этом убедились на опыте Кости Шалаева. Костина рация незадолго до этого была разбита, и его временно «прикомандировали» к старшине батареи, который поручил доставить на НП термос с едой. Уже светало, и на открытом месте, в поле севернее Марксдорфа, немецкий стрелок около часа «гонял» Костю. Спасли его знания, полученные когда-то в школе снайперов еще на Ленинградском фронте: Костя знал, что снайпер заранее определяет прицел по характерным точкам местности. Избегая таких мест, он сумел обмануть не слишком квалифицированного стрелка и выбрался из переделки невредимым, хотя в термосе были пробоины.
Когда определилась наша задача: надежно прикрывать войска, штурмующие Вроцлав (Бреслау) от попытки деблокирующего удара, сразу же был установлен жесткий лимит расхода боеприпасов в артполку. На огневых позициях и в районе расположения тягачей находилось не менее полутора боевых комплектов (БК для наших пушек ЗИС-3 составлял 150 снарядов). Однако если противник не вел активных действий, нам разрешалось расходовать только по два снаряда в сутки. Этого при нескольких днях экономии хватало только на редко проводимую пристрелку реперов, да на проверку ее при изменении метеоусловий. Гаубичникам позволялось еще меньше.
Все чаще комбат на день уходил с НП в штаб дивизиона или на ОП, где проводились совещания, занятия с офицерами. Обычно с темнотой он возвращался на НП. Мы с разведчиками поочередно непрерывно сидели у стереотрубы, изучая все, что было в поле зрения, отмечая все новое, что появлялось. Сравнивая местность с картой, отмечали характерные точки, ориентиры, которые, в случае появления целей, помогут определить их координаты.
Расположенный менее чем в полутора километрах от нас поселок Штребель был сильно разрушен, вероятно, нашей авиацией, бомбившей находившуюся там станцию железной дороги. Различить среди развалин станционное здание, которое обозначено на карте и могло бы служить надежным ориентиром, долго не удавалось, пока однажды на треугольном кирпичном «зубе» — остатке рухнувшей стены — не были замечены буквы ST, причем от второй буквы осталась только половина. Вспомнилось из школьных уроков немецкого: буква S в начале слов, перед t, p читается как Ш. Стало ясно, что это и есть развалины станции с сохранившейся частью названия Strebel. Такие маленькие находки были почти каждый день. К сожалению, журнал разведки не сохранился, многое забылось. Но вот еще один пример. В солнечный день на поле между развалинами станции и опушкой соседнего с нами леса наблюдалась блестящая извилистая красная полоска. Оказалось, что это немецкий телефонный кабель с пластиковым покрытием блестит в солнечных лучах — ведь трава еще не поднялась по-настоящему. Через несколько минут, когда сместилось на небе солнце, блеск угас. Изобретательный Вася Колечко предложил выпустить по этому участку несколько снарядов, чтобы перебить линию и засечь, откуда побегут немецкие связисты восстанавливать линию. Идея была неплоха, однако жесткий лимит на снаряды не позволил ее реализовать. Попытка договориться с минометчиками также не удалась, хотя у них боеприпасы были. Видимо, не хотели лишний раз демаскировать свои позиции.
Конечно, эта идея появилась не вдруг: Колечко всегда внимательно следил за любым участком, где только что рвались снаряды или мины наших батарей, — не появятся ли «фрыцевские» телефонисты. Ну и конечно, факт этот намотали на ус и наши телефонисты: оказывается, трофейным кабелем надо пользоваться осторожно в тех местах, где противник может просматривать.
Многодневное наблюдение за противником привело к тому, что некоторых немцев, появлявшихся в первой траншее, мы знали буквально в лицо. При расстоянии 100 метров и десятикратном увеличении стереотрубы это вполне доступно. Однажды, увидев какого-то начальника, которого по ходу сообщения сопровождали несколько «фуражек», и не имея возможности израсходовать хоть десяток «огурцов», попытались самостоятельно организовать «снайперскую» охоту. Конечно, стрелять прямо с НП было бы неразумно. Позицию выбрали в полуразрушенном доме неподалеку. Протянули туда телефонную линию. Наблюдатель с «Долины-1» при появлении «стоящей» цели должен был предупредить сидевшего в засаде. Два дня я и сам пролежал там с винтовкой, получив согласие Метельского. Увы, визиты немецкого начальства, подтолкнувшие нас к организации охоты, повторялись нечасто. А через пару дней новые события заставили отказаться от таких дежурств.
В середине апреля поступило «сверху» предупреждение о возможных активных действиях немцев 19 или 20 апреля, в день рождения Гитлера. Опасались даже применения отравляющих веществ. Было усилено внимание ко всему, что замечалось. Однако ничего подозрительного мы не обнаружили. Не было и признаков того, что сменились противостоящие части. Например, мы регулярно наблюдали на расстоянии около 700 метров, как ежедневно пробирался на передний край немец, доставлявший пищу. Окрестили мы его «тотальным фрицем», так как он, вылезая из неглубокого, по пояс, хода сообщения с термосом на спине, каждый раз делал несколько неудачных попыток, срывался вниз и, наконец, снимал термос, ставил его на бруствер и налегке выползал сам. Его постоянное появление говорило, во-первых, о незначительной численности немцев на этом участке (один термос), а во-вторых, о постоянстве этого состава (в новом подразделении был бы и новый доставщик пищи).
Обо всех этих наблюдениях и соображениях ежедневно я докладывал письменными разведдонесениями начальнику разведки дивизиона старшему лейтенанту Александру Романову.
Однако немцы все же преподнесли нам сюрприз в честь своего фюрера-именинника, но этот сюрприз не принес большого вреда.
Когда в тот день рассвело, мы увидели, что на переднем крае (правда, только в левой части нашей полосы, где «нейтралка» была много шире), а также в ближайшей глубине у немцев появились шесты и столбы с плакатами и флагами. Большие полотнища красно-коричневого цвета с белым кругом и черной свастикой в центре слегка колыхались от легкого ветра и ярко выделялись в лучах солнца. Таких флагов с нашего НП было видно не менее десятка.
Примерно до середины дня стояла напряженная тишина с обеих сторон — мы ждали какого-то удара, немцы ждали нашей реакции на вызов. И дождались! По команде, поступившей, видимо, от дивизии или корпуса, был открыт внезапный одновременный огонь из всех средств пехоты. Залаяли «сорокапятки» и «полковушки», зачавкали минометы. Тарахтели «станкачи» и «ручники», трещали автоматы. Под шумок и мы немного порезвились. Огонь был такой плотный, что через несколько минут все фрицевские украшения были буквально срезаны под корень и разодраны в клочья. Все затихло.
На этом «немецкая инициатива» закончилась, но у нас появилась мысль украсить аналогичным образом наш Марксдорф, имевший, кстати, вполне революционное название, к празднику 1 Мая. Источником красной ткани для флагов должны были послужить, конечно, немецкие перины, но найти еще неиспользованные можно было только в крайних домах. Из остальных, так сказать, «тыловых» строений поселка все было уже использовано для бытовых нужд. Мы с Васей Колечко взялись за дело и едва не поплатились, попав под огонь немецкого стрелка, который еще раз подтвердил свою не слишком высокую квалификацию. Вначале он, промазав, загнал нас за послуживший нам укрытием толстый кирпичный столб, когда-то поддерживавший ворота. А когда мы, предварительно сговорившись, одновременно рванулись в разные стороны, стрелок от неожиданности растерялся и пустил пулю между нами. Флаги мы все-таки раздобыли.
Здесь же под Марксдорфом произошел связанный с водителем Быковым эпизод, о котором я обещал рассказать.
В последних числах апреля командир полка, используя спокойную обстановку, собрал зачем-то офицеров. Штаб и КП полка находились в Рогау-Розенау. Возвращаться «домой» на свои НП предстояло, как обычно, в темноте, шагать надо 6–7 километров. Командир дивизиона приказал вызвать машину и довезти всех офицеров почти до Марксдорфа. Шоссе Вернерсдорф — Киффендорф — Марксдорф было отличное, но днем там не только не ездили, но даже не ходили. Именно в этом районе был прострелен термос на спине Кости Шалаева, о чем уже было рассказано.
Выбор пал на быковский «Шевроле» — ведь «студер» слишком велик, а в «Додже» будет тесновато. В кабину сел Шляхов; Метельский, Малышев, Гавриленко и еще кто-то разместились в кузове на скамейках по бортам. Я и Романов стояли, пригнувшись, у кабины. Не включая фары, «ползком» выбрались на шоссе, и в кромешной темноте — полный газ! Внезапно я почувствовал удар в переносицу и почти мгновенно второй удар по затылку. Когда очнулся после короткой потери сознания, машина уже стояла. Оказывается, над дорогой была протянута линия связи, причем телефонисты, будучи в полной уверенности, что здесь никто не только не ездит, но и не ходит в полный рост, не позаботились о высоте. На этот провод и налетели мы с Романовым. Меня подцепило за переносицу и бросило назад. Не могу сказать, что было с Романовым, но ему досталось меньше: наверно, только вскользь ударило по голове. Я же отлетел и ударился затылком о задний борт кузова. В дополнение к ободранной физиономии и шишке на затылке остался без шапки. Искать ее на шоссе в темноте было бесполезно, а зажигать фары неразумно.
После этого случая никто не захотел ехать дальше, благо оставалось не более полутора километров. Быков потихоньку развернулся и уехал, а мы зашагали дальше. Погода, к счастью, была уже теплая, шапка нужна была только для того, чтобы Шляхов опять не сделал замечание о нарушении формы одежды. Через два дня получили мы летнее обмундирование и к нему — пилотки.
Может быть, вспомнив об этом обмундировании, следует сказать несколько слов о военном быте этого периода. Разумеется, не могу претендовать ни на какие обобщения, буду говорить только о том, что было у нас в полку, в дивизии.
До конца войны младшие офицеры, сержанты, рядовые получали обмундирование одного образца: солдатские шинели на крючках, без пуговиц; кирзовые сапоги, которые, вопреки распространенному мнению, вовсе не были «пудовыми», напротив, они даже много легче обычных яловых. Но вот голенища у них очень быстро протирались на сгибах, и уже на второй месяц, если не раньше, сапоги начинали пропускать воду. Погоны, звездочки на офицерских погонах и на шапках, пилотках были у многих самодельные. Звездочки и эмблемы, как правило, умельцы вырезали из жести, добываемой из «второго фронта» (консервных банок с американской свиной тушенкой).
Пришивали их нитками. Некоторые, хорошо владевшие иглой, вышивали звездочки на погонах белыми нитками, но белые нитки быстро становились неотличимы по цвету от погон.
Фуражки поблизости от переднего края носили немногие. Жили тут в одних условиях, одной семьей. И офицеры, и сержанты, и солдаты в буквальном смысле слова ели из одного котелка, пили из одной фляжки, укрывались одной шинелью вдвоем, используя вторую как общую постель. И внешнее отличие было очень невелико, заметно лишь на близком расстоянии. Эта близость, определяемая боевым товариществом, полностью соответствовала и требованиям маскировки и безопасности.
Поэтому, когда во время последней военной выдачи обмундирования в нашей дивизии, а может быть, и в других тоже, офицерам выдали брюки и гимнастерки из легкой шелковистой ткани песочного цвета, резко отличающиеся от обычного х/б цвета хаки, которое получили сержанты и рядовые, то пошли разговоры о возросших потерях среди офицеров. Не могу, правда, подтвердить это фактами, но считаю вполне вероятным.
Что касается питания, то в этот последний период войны жили в основном на трофеях. Даже хлеб был все время разный: то темный, то белый, то крупного помола, то мелкого, в зависимости от того, что оказывалось в наличии на трофейных складах и базах. Случались и сухари, но обычные, а не то дьявольское изобретение, с которым познакомился на тыловых продпунктах, — сухари из теста. Объясняли их появление желанием предохранить сухарь от крошения и рассыпания в солдатском вещмешке. Свидетельствую, крошек не будет, даже если пронести «сидор» с сухарями сквозь всю Европу. Разломить или разгрызть такой булыжник невозможно. Может быть, можно сосать, но в рот он не влезает... До сих пор хочется узнать — кто автор?
Мясо в виде консервов и солонины изрядно надоело. Наши снабженцы и солдаты боевых подразделений добывали брошенный, бесхозный скот. Об овощах весной и речи быть не могло, но зато в оставленных немцами населенных пунктах, откуда местное немецкое население бежало с отступающими войсками, а польское изгонялось немцами, в погребах находились в большом количестве домашние овощные и фруктовые консервы, которые, конечно, шли в дело.
В южной Польше в изобилии был в трофейных складах сахар. Мои разведчики приготавливали крепчайший сироп, насыпая полфляги сахарного песка и заливая горячим чаем. Насыщенный раствор хорошо подкреплял во время вынужденных постов на ПНП.
Такое положение с питанием войск вполне объяснимо: во-первых, транспорт едва успевал снабжать нас хотя бы боеприпасами и горючим, а во-вторых, в тылу тоже не было излишков. Все по Твардовскому:
...в обороне — так ли сяк, в наступленье ж — натощак!
Дело шло к весне, война шла к концу, это чувствовалось во всем. Однако и в самые последние дни приходилось попадать в жестокие переделки.
Вечером 4 мая Метельский приказал мне обеспечить перенос НП батареи из Марксдорфа на северные подступы Цобтена, еще занятого противником. До темноты оставалось не так много времени, но ждать, пока стемнеет для безопасного выхода из Марксдорфа, было нельзя — пока есть видимость, нужно успеть выбрать НП с хорошим обзором. Вдвоем с Колечко, захватив оружие и буссоль, местами ползком, местами бегом преодолели опасный участок и двинулись к южной окраине Рогау-Розенау. По дороге, несмотря на дефицит времени, потратили четверть часа на зрелище наглядной демонстрации достоинств новой 100-миллиметровой пушки — «сотки», как ее называли. Кстати, это был первый и единственный раз, когда я видел ее в деле. «Сотка» оказалась здесь, как говорится, проездом. Одинокий гусеничный тягач тащил куда-то вдоль фронта единственную пушку. Занимавшая рядом, на окраине хуторка, позиции пехота остановила тягач, и солдаты начали уговаривать старшего лейтенанта «попугать» немецкий танк, который они разглядели в поселке на расстоянии полутора километров. «Старшой» сначала отмахивался, потом заинтересовался, поглядел. Мы с Колечко тоже заинтересовались и решили посмотреть, чем это кончится. Расчет по команде старшего лейтенанта отцепил пушку и с помощью пехоты выкатил на удобное место. Пока приводили орудие к бою, тягач развернулся и задом подошел к орудию. Достали из ящика всего один снаряд, тщательно навели орудие, определив расстояние для установки прицела по карте. Всего один выстрел — трасса «воткнулась» в броню, и танк вспыхнул. А пушкари, не теряя времени, уже цепляли орудие к подошедшему тягачу. Сожалел я, что в 1944 году не было у нас в ИПТПАПе на Сандомирском плацдарме такой пушки.
Несмотря на непредвиденную задержку, успели мы засветло еще, а точнее сказать, до полной темноты выбрать себе место. Между Рогау и Цобтеном протянулись земляные валы, насыпанные, вероятно, для защиты от паводков. В этот вал мы и решили врезать окоп для пункта.
Василия я отправил за взводом, чтобы наладить оборудование и связь, сам остался раздобыл в пехоте лопату и всю ночь копал окоп, ожидая своих. Прибыли они перед рассветом вместе с комбатом-1 Гавриленко, батарея которого, так же как и наша, должна была поддерживать атаку на Цобтен. Конечно, небольшой окоп, который я успел за ночь выдолбить, не мог вместить управленцев двух батарей. Гавриленко устроился прямо в пехотном окопе, Метельский — из солидарности — рядом с ним, а в моем сооружении стало совсем просторно, но долго главенствовать там не пришлось. После очень короткой, минут 10, артподготовки началась атака. Танков было мало — на довольно широком участке, который был виден с НП. было их всего два или три, но зато тяжелые машины «ИС-2». Шли они медленно, осторожно, не опережая пехоту, поддерживая ее огнем «через головы». Однако пехота пошла вперед энергично, и нам с Колечко, как обычно, пришлось двигаться тоже вперед, чтобы не потерять в городе «свою» роту. За нами потянул «нитку» телефонист. Прошли вместе с пехотой насквозь почти весь небольшой городок. При выходе на южную окраину нас остановил сильный огонь немцев, засевших в крайних южных домах. Пока пытались выбить их оттуда, немцы обошли город с обоих флангов и вошли в него с запада и востока, почти соединившись в центре и отрезав нас. В то же время перешли в контратаку и еще не выбитые из города.
На моих глазах расчет станкового пулемета, пытавшийся занять позицию метрах в 20–30 от нашего НП на газоне в центре городской площади, был уничтожен прямым попаданием снаряда, выпущенного вдоль улицы с южной окраины города.
Прямой связи с ОП у меня не было, телефонная линия связывала нас только с комбатом, который с основной частью взвода управления находился на северной окраине Цобтена. Пользуясь картой, которую на этот день дал мне комбат, я указывал участки, по которым нужно было вести огонь, а Метельский готовил данные и передавал команды на ОП.
Когда обнаружилось, что в центре города, между нами и комбатом появились просочившиеся с флангов немцы, я запросил огонь по этому району, чем вызвал возмущение Метельского, который даже сказал, что я не умею читать карту. С трудом убедил его, что дело не в топографической ошибке, а в изменении обстановки, о чем там, на основном НП, еще не догадывались. После этого батарея дала несколько очередей. Это был довольно редкий случай так называемой «стрельбы на себя», когда наблюдатель и орудия расположены в противоположных сторонах от цели. Впоследствии такую стрельбу приходилось вести только во время учений на полигонах.
Вскоре после начала стрельбы связь прервалась: или мы сами ее перебили, или немцы, обнаружив проходивший через уже занятый ими район наш телефонный кабель, перерезали его. После обрыва связи мы вынуждены были присоединиться к пехоте, так как речи о восстановлении линии быть не могло. Отходили вместе с пехотой, местами ползком, местами перебежками, пробираясь через пробоины в стенах домов и заборах. Не могу забыть, что, если бы не Колечко, я мог бы и не выйти из Цобтена. Проскочив в небольшой, огороженный двухметровыми стена- ми сад, мы нарвались на немцев, которые, видимо, еще не замечая нас, прочесывали сад очередями из автоматов. Стреляли разрывными пулями, которые рвались в густых ветвях кустарника, отчего казалось, что среди ветвей идет пальба со всех сторон. Упав на землю, мы расползлись вдоль забора в разные стороны, чтобы побыстрее найти выход. В моей стороне оказался глухой тупик. Я залег, приготовив автомат, хотя на него не было особой надежды. Дело в том, что накануне этой вылазки в Цобтен у многих артиллеристов, в том числе и у меня, отобрали автоматы, чтобы получше вооружить пехоту — мне ведь «по штату» автомат не был положен. Конечно, как только вошли в Цобтен, я нашел автомат, видимо, оставшийся от раненого или убитого солдата, но ППШ оказался неисправным, стрелял только одиночными выстрелами. От этого было ощущение безоружности и неуверенности. Тут я почувствовал, что меня дергают за ногу — вернулся за мной Василий, нашедший пролом в стене и уже разведавший дальнейшую дорогу. Соединившись с пехотой, вооружился вместо неисправного ППШ карабином. С перестрелками прорвались к северной окраине, где нашли двух комбатов — Гавриленко и Метельского — и всех управленцев обеих батарей готовыми к уходу. Оказывается, был получен приказ выйти из города на исходный рубеж и оттуда маршем следовать на другое направление. К тому часу, когда мы вернулись к своим, орудия на огневых были уже приведены в походное положение, и дивизионное начальство торопило Метельского, а он тянул время, надеясь на наше возвращение, в чем, исходя из обстановки, уверенности не было. Когда добрались до ожидавших нас, все уже было погружено, моторы урчали на малом газу. Ночной, или, точнее, вечерний, марш протяженностью около 30 километров совершал, как обычно, на крыле машины. Когда взвод управления, смотав связь и притащив приборы, приходит с наблюдательного пункта, машины уже нагружены, орудия прицеплены, ждут только нас. И конечно, все места, кроме крыльев, уже заняты. Но езда на крыле имеет еще прямую цель — обеспечить возможность ехать в темноте без света. Сидящий на крыле лучше видит дорогу, чем водитель через стекло кабины. И если колесо подходит опасно близко к краю дороги, подается сигнал — стук рукой по капоту. То же самое делает сидящий на другом крыле, когда в этом появляется необходимость.
Обычно места на крыльях достаются разведчикам, а я считаю себя в их числе. Правда, в этом положении нельзя воспользоваться временем марша, чтобы обменяться новостями и впечатлениями. Поэтому только позже узнал, что комбат-1, старший лейтенант Гавриленко, тоже едва не поплатился жизнью в один из последних дней войны, 5 мая. Его со взводом управления тоже прижали немцы в западной части Цобтена. При отходе Гавриленко зацепился подолом ватной телогрейки за острие железной ограды и повис, не имея возможности отцепиться. Телогрейка оказалась весьма прочной и добротно сшитой. Все это происходило на глазах у немцев. Гавриленко привлек внимание своих, стреляя из пистолета в висячем положении. Его ординарец, разведчик Мокроусов, подскочив, сдернул комбата с забора за ноги распустив телогрейку от подола до воротника.
К середине ночи на 6 мая прибыли в район Еришау (Järischau), заняли позиции. Утром короткая артподготовка и — вперед на Штригау (Striegau).
Пехота идет вперед быстро, мы со своей связью отстаем. Оставили позади слева Грунау, перебрались через Штригауер-Вассер. Управленцы всего дивизиона сбились в большую группу, представляющую собой заметную цель. С правого фланга, с северной окраины Штригау, прямой наводкой ведет огонь малокалиберное орудие. Командую своим рассредоточиться, однако примкнувшие к нам молодые солдаты из пехоты все жмутся в кучу. Снаряды, посвистывая, ложатся то перелетом, то недолетом, визжат осколки. Один осколок на излете ударяет в голову Толю Фролова, еще не успевшего сменить шапку на пилотку; Анатолий удивленно хватается за шапку, вытаскивает из-за отворота маленькую зазубренную железку и на ломаном русском произносит: «Снаряд пришел, осколок положил... горячий-горячий!» Несмотря на опасную ситуацию, кругом хохот.
Вскоре получаю от комбата новую задачу — найти командира стрелкового батальона капитана Кущ-Жарко. Его батальон мы должны поддерживать, а связь с ним потеряна, никто не знает, где он и его батальон.
Известна только заданная батальону полоса наступления. Вот что значит немцы слабо «упираются». Небось было бы трудно, так командир батальона сам бы нашел артиллеристов.
Больше двух часов шарим по полю в заданной полосе — нашего батальона и след простыл. Еще в самом начале поисков наткнулись на брошенный ручной пулемет ДП. Проверили — исправен, заряжен. Василий не может спокойно видеть брошенную вещь, захватывает его с собой, долго таскает этот полупудовый «подарок судьбы». Наконец удается отдать его на повозку, в которой подвезли боеприпасы в пехоту. Стало легче. Но где искать Кущ- Жарко?
Зная, что заданные полосы не всегда соблюдаются, решаем взять правее и войти в Штригау. Правда, неясно, кто там — наши или немцы. Идет бой. Улицы перегорожены баррикадами. Подкрадываемся к одной, из них. Вдруг прямо в куче всяких обломков и барахла, из которого сложена баррикада, разрывается тяжелый снаряд, выпущенный, судя по звуку, где-то рядом. Осторожно обойдя баррикаду, всматриваемся — вот это сюрприз! Наша СУ-152, заняв позицию метрах в двухстах прямо на середине улицы, громит баррикаду. Сигнализируем, что здесь свои, немца нет. Огонь прекращается. Получается, что мы вошли в город не с той стороны, откуда все порядочные люди, — проникли с черного хода. Капитана Кущ-Жарко находим на одной из площадей города, где он собирает свои роты, чтобы вывести их в свою полосу, пока не занятую никем.
Подхожу, представляюсь, докладываю о поставленной мне задаче. «Ну что ж, иди, доложи, что нашел. И как это вы меня тут разыскали?» Легко сказать — «иди, доложи!». А где теперь искать Метельского и дивизион? И где будет командир батальона, когда мы вернемся к себе? Капитан успокаивает: «Раз нашли меня, то и своих отыщете. А мы будем в своей полосе».
Прежде чем отправляться в обратный путь (впрочем, это выражение неточное, лучше сказать, в дальнейший), вспоминаем, что уже вторая половина дня 6 мая, а в последний раз по-настоящему ели рано утром 4-го, две ночи подряд смена боевого порядка, два горячих дня, сначала Цобтен, потом Штригау, а вот горячего обеда не было... Только в Цобтене по дороге прихватили с солдатами в какой-то пекарне яблочный пирог размером примерно в квадратный метр, который и поделили на всех голодающих.
Решили подкрепиться, зашли тут же в Штригау в пустой дом возле уже знакомой нам баррикады и нашли в кухне готовый обед, которым и воспользовались, пожалев только, что с нами не было товарищей по взводу.
Метельского и весь дивизион находим уже вечером на окраине Штановица, южнее Штригау. Здесь, вместе с подтянувшейся постепенно пехотой, на шоссе и в придорожных кюветах проводим ночь. Утром опять вперед.
На южной опушке леса Форст Ноннен Буш, примерно в 3 км от Фрейбурга, становимся свидетелями и в какой-то мере, участниками последнего серьезного боевого столкновения. То, что было потом, в том числе и после 9 мая в Чехословакии, не имело такой остроты.
Когда наступающая пехота, а вместе с нею и мы, артиллеристы-управленцы, вышли на рубеж опушки леса, навстречу нам, поднимаясь по пологому склону от окраины Фрейбурга, двинулась цепь немецких штурмовых орудий — не менее десятка на фронте около километра.
Срочно связь с огневыми. Гаубичной батарее Малышева — открыть огонь, а «пушкарям» — немедленно на прямую наводку. Но ясно, что немцы подойдут раньше — они уже на ходу, осталось около двух километров, а наши дальше, да надо еще сняться с позиций и успеть развернуться на новом месте... Казалось, что будет жарко. И вот тут-то те самые СУ-152, одна из которых чуть не прихлопнула нас с Василием в Штригау, вышли из-за наших спин прямо через лес и развернулись в такую же цепь.
Через несколько минут началось побоище. Шестидюймовые снаряды наших самоходок буквально рвали на куски немецкие коробки, а ответные их выстрелы не пробивали лобовую броню СУ-152. Отчаянная попытка защитить Фрейбург закончилась десятком дымных костров по всему полю.
Подробности того, как прошли Фрейбург, совершенно стерлись из памяти. К ночи, оставив город позади, остановились опять на шоссе, запомнилось, как при свете карманного фонаря рассматривали принесенные кем-то громадные альбомы местной организации «Гитлерюгенд» — фотографии парадов, строевых занятий, манифестаций, митингов.
Потом все это полетело в костер, у которого грелись еще прохладной майской ночью.
Утром снова двинулись. Теперь уже отстает пехота, а 1-й дивизион 9-го артполка, подхватив «на колеса» наиболее шустрых пехотинцев, уходит вперед на Вальденбург (Waidenbürg).
Вот наконец и этот город — внизу, в глубокой котловине. Дорога, вынырнув из леса, уходит вниз, там дымят трубы, доносится даже звон трамваев, город кажется совершенно спокойным.
Передняя машина затормозила у кромки леса, колонна прячется под деревьями. Рассыпавшись по опушке, долго наблюдаем за городской жизнью. Похоже, что нас не ждут.
Проходит полчаса. Капитан Шляхов, взмахнув длинной шпагой, подобранной, вероятно, во Фрейбурге, становится на подножку «студера». «Вперед!» На второй машине в такой же позе, только с деревянной тростью вместо шпаги, начальник штаба дивизиона капитан Михайлов. Мы прыгаем на крылья, автоматы выставлены вперед. «Поехали!» Влетаем в город — ни выстрела. Солдаты, соскочив с машин, распахивают ворота первого же небольшого заводика на правой стороне дороги у въезда в город. Там, во дворе, группы пьяных безоружных фрицев. Мчимся дальше. На улицах, кажется, нормальная жизнь. Ходят трамваи, идут прохожие. Завидев нас, кидаются врассыпную. Появляются в окнах и на балконах белые простыни. Через короткое время город наводнен артиллерией, пехотой. Солдаты начинают устанавливать свой порядок — вскочив в трамвайный вагон, требуют везти в нужном им направлении. Вагоновожатый пытается возражать, показывает на маршрутный номер, жестикулируя, поясняет, что ему полагается не туда, но, заметив выразительное прикосновение к автомату, соглашается с этим аргументом: вагон уходит не по маршруту. Впрочем, эти вольности скоро заканчиваются, появляются охраняющие порядок патрули, командиры начинают распределять городскую территорию между частями и подразделениями.
Конечно, уверенности нет, но кажется, что и сейчас нашел бы дом, где в квартире на первом этаже нашла приют наша батарея. Горит электрический свет, работает радиоприемник. Радисты овладевают им, крутят ручки. Слышны передачи на разных языках, наконец удается поймать какую-то станцию на русском. Уже вечером, в темноте, слышим сообщение о капитуляции Германии.
Крики «ура», стрельба в воздух, поздравления, слезы, откуда-то появляются вино, спирт, шнапс, еще что-то... Многих уже качает, спорят о чем-то, горячатся...
Подходит хмурый Колечко: «Комвзвод, надо держаться. Не дай бог. фрыцы что-то задумают». Всю ночь, не взяв в рот ни капли, повесив на грудь автомат, обходит со мной машины, орудия, спящих солдат.
С рассветом бегают командиры батарей, расталкивают людей, ищут водителей. Начинают ворчать моторы тягачей: получен приказ идти полным ходом на Прагу. Кое-кого грузим в машины в бесчувственном состоянии, вскакиваем сами и — вперед!
Опять дорога, перевал через Судеты, справа и слева от дороги пустые коробки старых чешских дотов, граница. Вот она — Чехословакия.
Все части перемешались, пехота раздобыла в Вальденбурге трофейные машины, повозки, велосипеды, и все это потоком хлынуло с гор в Чехию. Местами короткие стычки с отходящими на запад немцами. В каждом поселке и городке — пробка, улицы запружены народом. Машины забрасывают цветами, кричат «ура» и «на здар», несут угощение. Тут и там говорят речи, слышатся песни. В каком-то городке, кажется Двур Кралове, колонна завязла в густой толпе. Шляхов, стоя на капоте «Доджа», пытается по-русски убедить людей, вразумить их, чтобы они расступились и дали дорогу. Толпа воспринимает его возгласы и жесты как приветственную речь и отвечает криками «на здар!».
Внезапно сквозь толпу, разбрасывая стоящих вправо и влево, пробирается к головному «Доджу» группа людей в штатском. Что-то говорят Шляхову. Гремит команда: «К бою!»
Народ, поняв, что дело нешуточное, расступается. Машины рванулись, вылетаем на привокзальную площадь, разворачиваемся, как на учениях. Проходят секунды, и уже стволы орудий смотрят на вокзал и стоящий под парами эшелон. Попытка крупной группы немцев уйти на запад не удалась. С поднятыми руками выходят из вагонов, бросают в кучу посреди площади оружие. Растет гора автоматов, карабинов, пулеметов — прямо верещагинский «Апофеоз войны»...
Пленных тут же окружают чехословацкие партизаны. Орудиям — отбой! Снова вперед, снова такие же столкновения, уже недалеко и Прага. Но приходит приказ остановиться. Небольшой лесок справа от дороги между маленькими городишками Горжице и Милетин — первая мирная стоянка нашего полка. Война кончилась.
Зачехлены стволы орудий... Оглохли мы от тишины, А ведь мечтали, как о чуде, О мирной ночи без войны.
Огонь трофейной сигареты Ребята прячут в кулаки, Как будто фриц, засевший где-то, Возьмет на мушку «светляки».
И на траву шинельку кинув, — Эх, ночка в мае хороша! — ложатся спать, плотней подвинув под бок потертый ППШ.
Спокойней спится с автоматом, Отвыкли мы от тишины. И даже в восемьдесят пятом Нам будут сниться те же сны.
Песок на бруствере окопа, Немецкой речки берега, а за спиною пол-Европы и до Победы три шага.
Может быть, те, у кого хватит терпения дочитать до конца, зададут себе вопрос, почему названо так мало имен однополчан, товарищей по полку, дивизиону, батарее?
Может быть, этот вопрос будет задан и мне, и я заранее на него отвечаю. Я написал только то, что сохранила память о последних месяцах войны.
А сохранила она, конечно, не все. Главное же, я писал о том, что было, в чем участвовал сам, и о тех, кого лично знал еще во время боев. А таких было немного.
Уже после победы, в мирных условиях, вначале в Чехословакии, затем на земле Венгрии, а позже в Запорожье, на Украине ближе познакомился и подружился с теми, кого в начале 1945 года еще не знал, хотя чувствовал их рядом и опирался на результаты их боевой работы, так же, как они, надеюсь, чувствовали результаты трудов нашего взвода.
Назову здесь некоторых из них: замполит дивизиона старший лейтенант Николай Севастьянович Климченко; парторг дивизиона Иван Пыхтин — младший лейтенант; командиры орудий сержанты Капцов и Богуславский, уехавшие в конце мая в Москву для участия в Параде Победы — оба воевали с начала войны на Ленинградском фронте, отличались и боевыми наградами и гренадерским ростом; фельдшер, лейтенант медицинской службы (фамилия его забылась), вылечивший меня «без отрыва от службы» от полученного уже после войны ранения случайным выстрелом; артиллерийские техники, обеспечивавшие всегда исправность орудия и приборов, старшие лейтенанты Пиндюрин и Василий Иванович Борковкин; начальник связи дивизиона старший лейтенант Махно; автотехник лейтенант Перфильев, у которого, по его собственному выражению, «машины-то как спички заводятся»; коллега Шутрика по 3-й гаубичной батарее лейтенант Мешалкин; рядовой Буренков, раненный осколком снаряда 7 мая уже за Фрейбургом, — последняя боевая потеря в нашей батарее; прибывшие в полк в последние дни апреля или в мае командиры взводов управления первой и третьей батарей Федя Щербенко и Иван Антоненко... И многие, многие еще. С некоторыми из них сводят нас ветеранские встречи, других уже нет, но мы, живые, помним их и нашу общую борьбу за Победу. Хочется надеяться, что и другие участники боев возьмутся за карандаш и запишут то, что запомнилось, в мелочах, в деталях, которые никто, кроме нас, знать не может. Этим призывом к боевым товарищам заканчиваю свои записки.
«...Весна сорок пятого года! Как ждал тебя синий Дунай! Народам Европы свободу принес этот солнечный май».
Середина мая 1945 года. Война позади. Части 72-й стрелковой Павловской Краснознаменной ордена Суворова дивизии расположились лагерями в районе города Горжице, в северной Чехии. Наш 9-й артиллерийский Ленинградский ордена Кутузова полк «квартирует» в небольшой рощице близ дороги, соединяющей города Горжице и Милетин, почти посередине между ними, несколько ближе к Милетину. На опушке рощи длинным рядом выстроены машины — штабные, хозяйственные, артиллерийские тягачи. Машины стоят задом к лесу, в готовности к выезду. На прицепе у тягачей орудия, стволы которых прячутся в ветвях опушки рощи. Сразу за опушкой, между деревьями россыпью поставлены собранные из подручных материалов палатки. Тут и сделанные из двух плащ-палаток «двухместные номера», треугольные фронтоны которых затянуты трофейными немецкими треугольными накидками с камуфляжной раскраской. Кое-где целые домики на отделение или орудийный расчет из снятого с машины брезентового тента. Вокруг почти невидимые в лесу часовые с автоматами. В конце линейки машин — полевые кухни, там постоянно курится дымок. Кое-кто из командиров пытается наладить занятия. Но большинство людей в первые дни мира заняты отдыхом, мелким ремонтом обмундирования, обуви, снаряжения. В свободное время делаются вылазки в ближайшие населенные пункты. Некоторые офицеры, особенно из тех, кто не имеет в непосредственном подчинении солдат, забираются в таких экскурсиях довольно далеко, даже в Прагу. до которой не меньше полусотни километров. Довольно широкая площадка между линейкой машин и проходящей вдоль опушки дорогой весь день, с утра до вечера, до темноты, забита народом. Сюда приходят местные жители, знакомятся, пытаются, несмотря на незнание языка, вести беседы, приносят угощение. Вот подъезжает небольшой колесный трактор, тянет за собой платформу на низких, обутых в резину колесиках, сплошь уставленную металлическими бочонками с пивом. Любители тесно окружают платформу, благо пиво бесплатное. Да нам и нечем платить, здешних денег у нас нет. Впрочем, пока никто не знает, какие деньги здесь должны быть в ходу. Вот почтовые марки времен немецкой оккупации действуют, только на изображение Гитлера ставится специальным штампом жирный чернильный крест.
Почти непрерывно щелкают затворы фотоаппаратов. Ребята с удовольствием фотографируются на память у местных профессионалов и любителей. Через день-два мастера приносят и раздают заказы. Фотографируемся и мы с Васей Колечко. Это единственная фотография, где мы такие, как на фронте, еще с теми же лицами, в том же обмундировании — ведь прошла всего неделя.
Проходит слух об отборе кандидатов на поездку в Москву, на Парад Победы. Принцип отбора прост. Во-первых, отсутствие темных пятен в биографии. Во-вторых, наличие ордена, а лучше — нескольких. В-третьих, внушительный рост и комплекция. В соответствии с разнарядкой от нашей батареи готовятся к отъезду двое — командиры орудий сержанты Капцов и Богуславский. Оба в полк уже не вернулись, были после Парада Победы уволены в запас, хотя их одногодки служили еще немало времени.
Вот и кончилась война. А у лучшего разведчика нашей батареи старшего сержанта Василия Тарасовича Колечко, прошедшего всю Великую Отечественную войну, нет ни одной награды. Посоветовавшись с комбатом старшим лейтенантом Метельским, пишу на Васю представление к ордену Красной Звезды. Главным в этом представлении является описание боя за Цобтен 5 мая 1945 года, где Колечко, рискуя собой, выручил меня из крайне опасной ситуации. Можно было, конечно, припомнить и другие эпизоды, более ранние, но тогда мы рисковали нарваться на ответ: «А где же вы были раньше, о чем раньше думали?» Поэтому я остановил выбор на самом «свежем» случае.
В последние дни мая полевая почта приносит очередной номер армейской газеты. В ней приказ о награждении орденами и медалями нескольких десятков солдат, сержантов, офицеров. Нахожу в этом списке Колечко Василия Тарасовича, а несколькими строчками ниже, в соответствии с алфавитом, Монюшко Евгения Дмитриевича. Рад был за товарища, приятно было прочитать и свою фамилию, но больше тронуло за сердце, когда, проходя вечером между палатками, услышал из-за брезента: «...правильно, что нашего младшого тоже. Как в полк пришел, не вылезал с «передка».
Первое партийное собрание. В повестке дня — мое заявление о приеме в партию, поданное еще в конце марта, после боев за Нейссе. Рекомендующие — комбат Метельский и радист из моего взвода Костя Шалаев. Сидим прямо на земле, под деревьями. Ведет собрание парторг дивизиона младший лейтенант Иван Пыхтин. Подробностей не помню. Кто- то в порядке критики и совета рекомендует быть не слишком близко к подчиненным.
Но как же не быть близко к тем, с кем был рядом под огнем, кто спас мне жизнь? Что ж, это первый, но наверняка не последний случай, когда придется отстаивать свое мнение. За прием проголосовали все-таки единогласно.
С группой солдат осматриваю окрестности нашего расположения, которые, кстати сказать, очень живописны. Возле небольшого песчаного косогора, поросшего наверху соснами, встречаем местного жителя, здороваемся общепринятыми в то время словами: «На здар!» Заметив наше намерение спуститься с откоса вниз, чех вдруг кричит: «Позор!» Общее недоумение. «Позор, позор!» — повторяет он и показывает что- то рукой. Оказывается, по-чешски, позор — значит, внимание. А внизу лежит неразорвавшаяся ручная граната. Оружие у всех с собой, гранату тут же расстреляли дружным огнем из нескольких автоматов и пистолетов.
Сразу же начались различные предположения о происхождении гранаты или, вернее, о том, как она туда попала (происхождение было явно немецкое). Чех рассказал, что у этого откоса чешские партизаны недавно устроили засаду и обстреляли немецкую колонну. Он показал на месте всю диспозицию — где шла колонна, где располагалась засада. Хорошо, что рассказчик был не силен в русском языке. Наши солдаты Кузнецов, Скорогонов и другие, бывшие псковские партизаны, весьма насмешливо комментировали рассказ. По их мнению, засада эта, на таком большом удалении от дороги, была пустой забавой.
Неподалеку от лагеря 9-го артполка — хутор, обозначенный на наших картах «Г.дв.» — господский двор. Два или три жилых дома, несколько больших амбаров, поставленных квадратом, между ними плотно утоптанная площадка. Хозяйствует здесь «кулак» с семьей. Он нанимает нескольких работников-батраков и, по всей видимости, сотрудничал с немцами. Это видно по недружественным взглядам и выражениям по его адресу со стороны местных жителей. Его хутор и эта утрамбованная площадка между амбарами — самое удобное место вблизи нашего лагеря, и сюда каждый вечер из ближних и даже не очень ближних поселков приходит много людей. Приходят и молодые, и не очень, и даже весьма пожилые, в одиночку и целыми семьями. По каким-то непонятным мне признакам, возможно по голосам, организуются группы, и начинается пение. Поют хором, дуэтом, в одиночку, под аккордеон или совсем без музыки... Неужели здесь все артисты, певцы? Разговаривать, выяснять что-либо трудно. Чешский язык хоть и славянский, но мне показался менее понятным, чем польский. А на немецкий чехи переходили очень неохотно даже тогда, когда было заметно, что они знают этот язык. С трудом узнаем, что немцы, оккупировав этот район еще в 1938 году, запретили местным жителям петь. Под запретом были не только песни патриотического и общественного содержания, но вообще все песни на чешском языке. И теперь люди, истосковавшиеся по песням, поют часами, не расходятся. И удивительно, что дружно подхватывают и наши, солдатские песни, которые, казалось бы, должны быть здесь неизвестны. До поздней ночи продолжаются эти импровизированные концерты. Ухожу только потому, что служба есть служба и нужно проверить, что делается во взводе...
Служит в нашем 9-м АП старшина Лупекин (не знаю, в какой должности, кажется, телефонистом в батарее управления полка). В армию он призван в начале войны со второго курса театрального института. Специальность его — режиссер, а также фокусник-иллюзионист. Лупекин — непременный участник и руководитель солдатской самодеятельности, которая и во время войны существовала. Теперь он развернул бурную деятельность. Под его руководством подготовлен маленький спектакль со злободневным названием «Битые фрицы». Назначена премьера. В качестве театра уже упомянутый хутор. Вся площадка между амбарами занята зрителями, сидящими прямо на земле. Здесь вперемешку наши солдаты, местные парни и девчата. Народ постарше, офицеры, местные крестьяне, стоят сзади. Тут же, со своей семьей, и хозяин хутора.
Большие двухстворчатые ворота одного из амбаров распахнуты настежь, в проеме ворот укреплен, как театральный занавес, тент со «Студебеккера». Вот занавес раздвигается, и на пустую площадку сцены, грохоча по дощатому настилу подкованными каблуками, вылетает Лупекин. На нем потрепанный немецкий солдатский мундир, порванные на «пятой точке» штаны и немецкие же сапоги с короткими, раструбом, голенищами. Мы сразу узнаем нескладную долговязую фигуру старшины, за которым из-за импровизированных кулис выскакивает второй фриц — маленький, толстый. Оба с ужасом оглядываются назад, на тех, кто будто бы гонится за ними, и вдруг, обнаружив перед собой сотни хохочущих людей, застывают в нелепых позах.
Внезапно сквозь хохот слышится громко произнесенное чешское слово «Кукай!» (Смотри!). Один из чехов показывает на хозяина хутора. Он стоит бледный, внезапно вспотевший, держась рукой за грудь... Короткая команда кого-то из офицеров, хутор оцеплен. Пошарив по амбарам, полковые разведчики выволакивают из-под хлама парочку настоящих фрицев. Хозяином хутора занялись сами чехи. Он выдал себя, приняв «артистов» за немцев, которых прятал в своем хозяйстве.
В полку повальное увлечение мотоциклами. Разведчик из моего взвода Тимофеев где-то раздобыл трофейный «Цюндап» — тяжелую машину с коляской, карданным приводом на ведущее колесо и мощным двигателем. Иногда мы группой совершаем недальние поездки. На «Цюндапе» помещаются семь человек, и с таким грузом он с ревом тянет на любой подъем. Наверно, такой мотоцикл может быть тягачом для легкой пушки.
Командир дивизиона капитан Константин Иванович Шляхов, которого по молодости за глаза зовут просто Костей, предпочитает гонять один, на легкой машине. Пытаясь избежать лобового столкновения с выскочившим из-за поворота грузовиком на шоссе близ Милетина, он направил мотоцикл под откос, сбил ограничительный столбик и оказался в чешской больнице в Миле-тине со сломанной рукой, треснувшими ребрами и выбитыми зубами.
Полковой врач капитан Заманский тоже решил приобщиться к этому спорту. Его обучают езде на мотоцикле прямо на поляне, перед линейкой машин полка. Длинный, худой, ничего не видящий без сильных очков, врач берет первые уроки. Забыв, в какую сторону следует вращать рукоятку газа для замедления движения, он делает все наоборот и, испугавшись полученного результата, упирается ногами в землю. Мотоцикл выскакивает из-под него и мчится дальше самостоятельно, до упора. Все хохочут, кроме владельца мотоцикла, — предстоит ремонт.
Война окончилась уже две недели назад. Пора переходить к порядкам мирного времени. Начинается сбор трофейного оружия. Его много по карманам офицеров, сержантов, солдат. Тут «маузеры», «кольты», «браунинги», «вальтеры», «парабеллумы» всяческих образцов и калибров. Сержантам и солдатам приказано немедленно сдать все нештатные стволы. На офицеров этот приказ пока не распространяется. Как правило, никто не пытается утаить оружие, потому что это и невозможно. Ведь прежде его не скрывали, и всем известны владельцы таких трофеев.
В мою маленькую палатку, нагнувшись, влезает Вася Колечко и предлагает обмен — вместо принадлежащего ему отличного пистолета НР-38 (система «Вальтер», калибр 9 мм) сдать мой «кольт» производства польского завода в гор. Радом — машину громоздкую и ненадежную. «Вальтер» же перейдет ко мне. Возражений нет, обмен совершается. Вася уносит мой «кольт». Я осматриваю, чищу, смазываю его подарок, заряжаю, загнав патрон в ствол, ставлю на предохранитель и, положив на то же место, где его оставил Василий, лезу под подушку за кобурой.
Пока я шарю рукой в изголовье постели, влетает Колечко: «Ну, я ваш пистолет сдал. А этот я сейчас почищу». И я слышу щелчок снятого предохранителя. Непонятно, как я успеваю сделать резкий поворот, рывок и ударить ребром ладони по руке, направившей «вальтер» мне в живот. Ствол отбит вниз, гремит выстрел... Эх, опять в новом сапоге дыра! Сдергиваю сапог. Мизинец левой ноги пробит у самого основания 9-мм пулей, и непонятно, как он вообще не оторвался. На звук выстрела сбежались товарищи, прибежал и дежурный по полку. «Вальтер», разумеется, конфисковали. Я попросил не поднимать шум по этому поводу. Ясно, что это просто случайность, тем более что речь шла о Васе Колечко, вместе с которым съели пуд соли. Чтобы замять дело, не стал обращаться ни в медсанбат, ни в полковой медпункт. Лечил меня, промывая рану и делая перевязки, фельдшер нашего дивизиона, маленький шустрый старший лейтенант медслужбы, фамилию которого, к сожалению, не помню. Сапог на левую ногу не налезал недели две или даже больше. Ходил я, обернув ступню портянкой и завязав бинтом. На вопросы тех, кто не знал о случившемся, отвечал, что разболелась старая рана, благо она тоже в левую ногу, только чуть повыше. Уполномоченный СМЕРШ приходил ко мне с вопросом, не вижу ли я умысла. Я категорически отверг эту версию и объяснил, почему именно. Он был удовлетворен ответом.
Подстреленная нога меня не очень беспокоила, но ходить без сапога было неудобно, да и вид был, конечно, не франтоватый. Пожалуй, главная неприятность — затруднительны вечерние прогулки.
Во время «праздников песни», о которых уже было сказано, мы с Васей познакомились с двумя подругами, жившими почти под самым Горжице, в трех-четырех километрах от нашего лагеря. Частенько по вечерам ходили мы к ним в гости — я к Боженке Западловой, а Вася — к ее подруге, которую тоже звали Боженой. Конечно, топать по темной дороге с ногой, обутой вместо сапога только в портянку, было трудновато, и иногда товарищи подбрасывали меня на «Цюндапе», но, разумеется, только туда, ибо кто мог заранее сказать, когда закончится свидание?
Хуторок, где жили подруги, встречал нас как своих родных. И молодежь, и их родители, и старики старались угостить, приготовить что-то вкусное, а мы иногда таскали кое-какие продукты для них из наших трофейных запасов. Спустя много лет, в 1990–1991 годах один из активных членов Общества чешско-советской дружбы Владимир Вырава из Йичина помог мне установить переписку с жителями этого хутора. К этому времени из тех, кто помнил советских солдат, осталась только 90-летняя Франтишка Змиткова.
Письма, под ее диктовку, писала по-русски ее внучка, которую мы в 1945-м носили на руках. Восстановленные после долгого перерыва контакты вскоре прервала совершившаяся в СССР контрреволюция.
В середине июня началась подготовка полка к длительному маршу. Это было связано с начавшейся после Победы реорганизацией. Фронты преобразовывались в Группы войск, многие объединения, соединения расформировывались и переформировывались, началась перегруппировка сил на восток. Прекратила свое существование и наша 72-я стрелковая дивизия. Ее полки передавались в состав дивизий, дислоцированных в Венгрии, в частности, наш 9-й артполк — в 113-ю гвардейскую стрелковую дивизию, которая, в свою очередь, ранее была 6-й гвардейской воздушно-десантной дивизией. Оттуда, из Венгрии, приезжали в Чехословакию представители штаба, знакомились с состоянием полка, с его техникой, людьми.
Несмотря на громкое наименование «гвардия», было заметно ироническое отношение и офицеров, и солдат к прибывшим «контролерам» — все «наши» были патриотами своего полка, своего ленинградского прошлого. Вспоминается такой эпизод. Кто-то из прибывших «гвардейцев» привез с собой собаку, которая, бегая по лагерю, нашла где-то возле кухонь остатки еды и набросилась на них с жадностью. Случайные зрители в ответ на шутку о, видимо, неважной кормежке в гвардии разразились таким хохотом, что испуганная собака, поджав хвост, бросилась наутек. Это вызвало новый взрыв смеха — вот, дескать, каковы дела в гвардии — и кормежка неважная, да и храбрости не хватает. Разумеется, это все были обычные солдатские подначки, ведь не только моряки умеют зубоскалить, а к тому же наша дивизия прежде была 7-й бригадой морской пехоты. На самом деле многие прекрасно знали, что в самом конце войны именно эти гвардейские дивизии вели тяжелейшие бои под Балатоном и гвардейскую славу не уронили.
Перед началом марша были распределены по машинам солдаты и сержанты, назначены старшие машин из числа офицеров. Водители, знающие, что такое сотни километров пути, готовили машины, проверяли моторы, меняли масло, переставляли колеса с учетом износа шин — обычная, привычная боевая работа. Весьма предусмотрительно поступил начштаба полка майор Метелица. В отличие от многих перемещений, когда, кроме командования, никто не знал не только всего маршрута, но даже конечного пункта, на этот раз каждый старший машины получил лист бумаги с перечнем всех более или менее значительных населенных пунктов на маршруте. Это было совершенно необходимо, так как, несмотря на тщательную подготовку, можно было предполагать случаи выхода из строя машин, поломок, отказов и других непредвиденных случаев.
Конечно, вся колонна не должна дожидаться отставших. И перечень пунктов должен помочь старшему машины найти дорогу. Снабдить же всех картами было невозможно.
Почему я говорю о вероятности поломок машин? Поясню на примере той машины, где я был старшим. Двухосный «шевроле» с номинальной грузоподъемностью полторы тонны был загружен полным боекомплектом боеприпасов для 76-мм пушки ЗИС-3 — это 30 ящиков общим весом примерно 1, 8 тонны. На снарядных ящиках помещались 22 человека с оружием, снаряжением и личными вещами — это еще около 2, 5 тонны. Да еще на крюке — пушка весом 1, 1 тонны. При такой нагрузке можно ожидать и лопнувшие баллоны, и трещины в рессорах, и перегрев двигателя.
Водитель на моем «шевроле» был рядовой Павченко, опытный, с большим еще довоенным водительским стажем, самый старший по возрасту из водителей нашей батареи, а может быть, и всего дивизиона. При таком водителе я мог не беспокоиться за техническую сторону дела — все, что можно было сделать, было сделано. Больше забот доставляло то, что из 22 человек, приписанных к моей машине, едва ли половину составляли мои непосредственные подчиненные, солдаты и сержанты взвода управления второй батареи. Вторая половина была сборной — тут были ребята из взвода управления дивизиона и даже из батареи управления полка во главе с упоминавшимся уже старшиной Лупекиным.
Мой опыт КВУ-2 достаточно показал мне необходимость и пользу трофейных карт. Поэтому в моей полевой сумке и в вещмешке накопилось уже много топографических, географических, специальных дорожных карт разных районов (до сих пор лежат у меня даже карты некоторых районов Северной Африки). Получив список городов по маршруту, я первым делом отметил эти пункты на карте автодорог, после чего засунул список подальше. Это имело самые неожиданные последствия.
Насколько помню, колонна полка двинулась в путь в день 4-й годовщины начала войны — 22 июня 1945 года. Первые 10–15 километров двигались медленно, так как вдоль дороги, прощаясь с уходящим на юг полком, стояли толпы людей, забрасывали машины цветами, кричали приветственные слова. Колонна была длинная, примерно 70 машин, она растянулась на два-три километра. Затем, когда остались позади те места, с жителями которых успели познакомиться и подружиться за этот месяц, скорость движения увеличилась, и колонна растянулась еще больше. И тут-то и начались хоть и ожидаемые, но все же неожиданные происшествия.
На нашем перегруженном «шевроле» вскоре полетел баллон. Встали на обочине шоссе, пропустили колонну, сменили колесо. Поглядывая на дорожные указатели и на свою карту, где были отмечены заранее основные пункты маршрута, я подсказывал дорогу Павченко, а он пользовался каждой возможностью дать газу, чтобы догнать колонну. Конечно, мы в одиночку могли ехать значительно быстрее, чем в колонне. Но час-другой, а впереди никаких признаков колонны. Уже позади Пардубице, Немецкий Брод. В Йиглаве пытаюсь выяснить, не проходила ли колонна, но узнать ничего не удалось. Здесь нет наших КПП и нет того порядка, который был в конце войны на военно-автомобильных дорогах.
Что делать? Опять вперед. Вот уже Зноймо (по австрийски Цнойм) — и мы уже в Австрии.
Ребята в кузове довольны, что мы одни. Так свободнее. Там наверху уже образовался под руководством Лупекина самодеятельный хор, громогласно распевающий песни, не выдерживающие никакой цензурной проверки, наподобие тех, с которыми проходили парадным строем казаки из шолоховского «Тихого Дона».
Павченко тоже доволен — какой же водитель не предпочтет свободную езду движению в колонне? А меня уже начинает грызть беспокойство. С одной стороны, конечно, мы — победители. Но с другой — у меня ведь нет никаких документов на право передвижения по всей Европе. Как бы не вышло международного скандала.
Еще немного — и под крутым откосом справа от дороги поблескивает на солнце Дунай. На дороге все теснее, чувствуется, что с переправой через Дунай в Вене трудновато. Многие мосты разрушены, и к единственному действующему, куда подходят несколько дорог с левого берега, стягиваются машины со всех направлений. Образовалась постоянно действующая пробка. По всему видно, что стоять придется не пять и не десять минут — впереди машины сбились плотно, некоторые, пытавшиеся пойти на объезд, стоят чуть ли не поперек дороги. Порядка нет, значит, дело долгое. Выхожу из кабины, чтобы размять ноги, даю команду ребятам, но им сверху все видно лучше, чем мне, и они не дожидаются команды.
Вдруг замечаю среди снующих мимо людей знакомое лицо — кто-то из однокашников из 1-го ТАУ. Заметили друг друга как-то одновременно, и только начали разговор, вспоминая свое училище, Томск, реку Ушайку, как появляется новое действующее лицо. Какой-то генерал с увесистой палкой в руке наводит порядок. По его командам солдаты выталкивают на обочины и даже в кюветы машины, вставшие поперек дороги. Расчищается левая сторона шоссе, чтобы пропустить встречное движение и освободить въезд на мост. В случае возражений генерал энергично и умело действует своей дубиной. Во избежание неприятностей расходимся по местам. Вскоре порядок восстановлен, движение продолжается.
Вена — город большой, наверно, интересный своей архитектурой, но я почти ничего не видел — все внимание на дорожные знаки и указатели. Ищу выезд из Вены в южном направлении. Когда уже нащупал нужную улицу, неожиданно на одном из перекрестков замечаем идущие поперек машины с орудиями. Это наш дивизион, третья батарея старшего лейтенанта Малышева. Там нас тоже заметили. Остановились, заспорили — куда ехать. Удалось убедить, что наш курс правильный. Вместе выезжаем из города. Вскоре остановка на ночлег. Постепенно собираются все отставшие и заблудившиеся. Комбат Метельский упрекает меня в том, что я, отстав от колонны, целый день где-то болтался. Начинаем разбираться. Выясняется, что штабные писари, размножая перечень пунктов маршрута, перепутали их порядок, в результате чего колонна, уже прошедшая Пардубице, затем по объездной дороге вернулась назад, к уже пройденному пункту. А в это время я, пользуясь своей картой, не обращая внимания на штабную бумагу, «догонял» их на пути к Вене, избежав лишнего крюка в полсотню километров. И в самой Вене мы тоже сориентировались вернее. Видимо, играли роль и наличие карты, а также еще не совсем забытые знания немецкого языка из школьного курса. Во всяком случае, указатели, написанные латинским шрифтом, я читал на ходу машины, а многим приходилось для этого останавливаться и тратить время. Ну что ж, этот случай не повредил авторитету КВУ-2, а скорее наоборот.
Без особых приключений преодолев оставшуюся часть пути, пересекли всю Австрию, перешли австро-венгерскую границу и утром на третий день пути, оставив позади около 800 километров, остановились в лесу близ деревни Летенье, неподалеку от границы с Югославией.
Первое время лагерь под Летенье имел вид менее цивилизованный, чем даже наша первая мирная стоянка в Чехословакии. Помню, что спал я на принесенной солдатами из разрушенного дома филенчатой двери, положив под голову полевую сумку и укрываясь плащ-палаткой, не ощущая при этом, как ни странно, всех продольных и поперечных выступов дверного полотна.
Помпохоз полка майор Ревзин, совершив какую-то сделку с местными дельцами, раздобыл для полка порядочное количество досок, правда, необрезных, тонких и неровных. Тем не менее это позволило построить для всего полка лагерные дощатые домики. Для солдат — размером 6x6 м, на 10–12 человек, для офицеров — 4x4 м, на 3–4 человека. Конструкция, конечно, самая примитивная, со щелями, но достаточно и этого для климата южной Венгрии. Не хуже, чем обычные лагерные палатки.
Постепенно из тех же материалов построили клуб, хозяйственные помещения, столовую. Перед вытянутыми в ряд жилыми домиками проложили дорожку, посыпанную песком, поставили грибки-навесы для дневальных. Лагерь приобрел настоящий армейский облик. Жизнь тоже входила в обычную армейскую колею — начались занятия по специальной боевой и политической подготовке, с расписанием, строевыми смотрами. Конечно, за всем этим стоял огромный труд всех — от командиров частей до рядовых.
Рядом с нами, артиллеристами, на той же лагерной линейке стоят и стрелковые полки 113-й гвардейской дивизии. Наш полк, вошедший в нее, тоже получает гвардейское наименование и новый номер. Теперь мы — 468-й гвардейский артполк. Как-то непривычно звучит обращение: «Товарищ гвардии младший лейтенант!» Но ничего, привыкнем.
* * *
Неподалеку от лагеря за передней линейкой начиналось имение какого-то графа — в Венгрии, видимо, был в моде этот титул. Граф, конечно, бежал следом за немцами, а возможно, и раньше их. В конце июня по тем местам и климату хлеб должен быть уже убран, но он стоял в поле, осыпаясь. На все обращения к местным жителям, на все советы начать уборку, пока не поздно, был один ответ: «Нэм сабад! (Нельзя!) — Что скажет граф, когда вернется?» Не выдержав, наши полковые командиры — артиллерист и пехотинцы — создали группы из солдат, сельских жителей, и начали уборку. Собранный урожай отдавали населению. Брали охотно — ведь тут их уже не могли обвинить в самовольном захвате. Однако опыт не получил широкого распространения, видимо, более высокое командование не одобрило эту инициативу.
В графском имении — огромный виноградник. Каждый вечер из каждой батареи группа из трех-четырех человек отправляется за виноградом. Обратно возвращаются, неся на плечах шест с привязанной за углы плащ-палаткой, полной спелых гроздьев. В каждом домике, прямо на полу, на расстеленной палатке гора винограда. Все едят до отвала — нельзя же допустить, чтобы пропал урожай! Командира взвода, конечно, не забывают.
Лагерь живет обычной армейской жизнью, но все еще хорошо помнят войну и не забывают, что мы не у себя дома. Оружие солдаты не оставляют, даже ночью у каждого под рукой карабин или автомат. Дневальные, которые обычно вооружены лишь красной повязкой, здесь вооружены так же, как часовые в караулах.
Однажды среди ночи раздаются две автоматные очереди возле передней линейки лагеря. Через минуту туда уже бегут, белея в темноте рубашками, полуодетые, но вооруженные. Оказывается, двое гвардейцев-пехотинцев, посланные по служебным делам в город, задержались с возвращением и попросили встречного мадьяра на двуконной повозке подвезти их до лагеря. Заехали со стороны передней линейки. И тут, спрыгивая с повозки, один из них зацепил рукояткой затвора ППШ за край телеги. Автомат, не поставленный на предохранитель, дал короткую очередь. Дневальный на передней линейке лагеря тут же ответил очередью в направлении звука и вспышек выстрелов. К счастью, он в темноте промахнулся, а одна из случайных пуль, выпущенных приехавшим солдатом, прошила стену домика и легко ранила спящего солдата. Да, действительно, раз в год и незаряженное оружие стреляет.
В первой половине августа в армейской газете «На страже Родины» появляется маленькая заметка о том, что американцы сбросили на японский город Хиросиму бомбу, взрыв которой эквивалентен взрыву 20 тысяч тонн тротила. Подробностей никаких. Это породило массу споров, причем чаще всего склонялись к мысли, что газета допустила опечатку — вместо 20 тысяч килограммов, напечатано — 20 тысяч тонн. Разъяснение появилось примерно через неделю — взрыв был атомный.
Характерно, что, несмотря на союзнические отношения с США, это сообщение о появлении у союзников нового мощного оружия вызвало не радость за их успех, а тревогу. Все, от малограмотных рядовых до старших офицеров, почувствовали в этом нависшую над нами угрозу.
Неподалеку от Летенье проходит железная дорога, ведущая в Югославию. Эта линия пересекает пограничную реку Мур в десяти километрах от нашего лагеря. Возле самой реки — станция Муракерестур, по- венгерски — «пересечение Мура».
К концу лета 1945 года стали обостряться отношения между СССР и Югославией. Причины и сейчас толкуются по-разному, тогда же нам было почти ничего не известно об этих причинах.
Учения в лагере, полевые выходы с выводом на позиции орудий стали планироваться в направлении Муракерестур, причем в учебных разработках задачи подразделениям указывались то на оборону «нашего» берега реки Мур, то на поддержку форсирования реки. Движения поездов через границу не наблюдалось. Кончилось тем, что югославы взорвали железнодорожный мост возле Муракерестур.
9 августа 1945 года по радио получаем информацию о начале боевых действий против Японии на Дальнем Востоке. Во второй половине дня — полковой митинг. Выступают комполка подполковник Коршунков, его заместитель по политчасти майор Никанор Иванович Кущ, другие товарищи. Общее настроение — готовность вступить в бой. Стихийно начинается подача рапортов с просьбой отправить в действующую армию. Подал такой рапорт и я. На другой день от командования дивизии поступает разъяснение — за три месяца, прошедшие после Победы, на Дальний Восток отправлено достаточное количество войск, так что нет необходимости в отправке дополнительных сил. Все закончится раньше, чем мы успели бы доехать. Вот так. А спустя полвека «министр» Паша Грачев в Чечню срочно затребовал даже тихоокеанскую морскую пехоту!
Замечательный факт — солдаты, только что вышедшие из тяжелой четырехлетней войны, рвались в бой за свою Советскую Родину. Как стало известно нам позже, отправка войск на восток началась еще во время войны, когда «освобождались» Прибалтийские фронты.
Старшина Лупекин продолжает руководить самодеятельными артистами. Главный его конек — фокусы. Надо сказать, работает он вполне профессионально. Однажды наш лагерь навестил местный «кочующий» иллюзионист со своими номерами того же жанра. Как обычно, он пригласил кого-нибудь из зрителей, чтобы обмануть на глазах у всех. Ребята, конечно, подсунули ему Лупекина. Каково же было изумление заезжего артиста, когда у него не работал ни один трюк. Наконец Лупекин сжалился над ним и на его же реквизите, вдвоем с хозяином, показал свою программу. Концерт закончился очень хорошо, довольны были и зрители, и здорово напуганный поначалу фокусник. Произошел полезный обмен опытом.
Для своих выступлений Лупекин с помощью умельцев из ремонтных автомобильных и артиллерийских мастерских соорудил себе магический ящик — довольно большой, примерно полкубометра, расписанный снаружи яркими красками на восточные темы, пальмы, мечети, верблюды и пр. Все, что кладется в этот ящик, таинственно исчезает, а то, чего там не был о, откуда-то появляется, несмотря на то что перед каждым номером желающие могут осмотреть ящик.
Самое интересное состоит в том, что Лупекин и его команда, работающая в хозчасти полка, используют лупекинский ящик в качестве прилавка в ларьке военторга. Дефицитные товары исчезают в нем так же, как солдатские платочки и кисеты во время концертов. Уж если в обычном военторговском ларьке концов не сыщешь, то тут и подавно.
Уже два месяца прошло после окончания войны, а я до сих пор не установил связь с родными. Моего адреса никто не знает, а мои письма родителям и брату по их прежним адресам остаются без ответа. Помог случай.
От всех подразделений мы выделяем, по графику очередности, солдат и сержантов для работы на узле связи дивизии, который сотрудничает и с полевой почтой. Дошла очередь и до моего взвода. Отправил на дежурство радиста Костю Шалаева и кого-то из телефонистов. Вернувшись через сутки, они приносят письмо, адресованное мне — полевая почта № 51511, Монюшко Е. Д. Поперек адреса чьей-то рукой синим карандашом начертано: «Адресат выбыл».
Как оказалось, одной из обязанностей наших товарищей была помощь в разборке получаемой и отправляемой почты. Мои ребята совершенно случайно обратили внимание на знакомую фамилию в адресе на солдатском треугольнике. Письмо было от брата Толи. Он каким-то путем узнал мой адрес и написал мне. Если бы не внимательность товарищей, письмо ушло бы обратно, и связь не была бы установлена.
Попытки найти этого писаку с синим карандашом успеха не имели, да я, откровенно говоря, не очень и старался. Для меня главным было то, что появилась возможность переписки, а кроме того, по некоторым намекам в Тол ином письме я понял, что мы находимся не очень далеко друг от друга. Начальник штаба полка майор Метелица, к котор ому я обратился за помощью, дал дельный совет: обратиться в штаб армии, где должны быть сведения о номерах полевой почты, соответствующих им наименованиях воинских частей и их местонахождении. Получив в штабе полка письмо с просьбой помочь мне в поисках брата, я впервые отправляюсь один в поездку по Венгрии.
* * *
Находясь постоянно в лагере, вдали от населенных пунктов, теряешь представление об окружающей жизни. Здесь не так, как в Чехословакии: венгры не так общительны, держатся несколько настороженно. Мне казалось, что это не проявление недружелюбия, а опасение враждебности с нашей стороны, как-никак, а Венгрия была союзницей Германии и вышла из этого союза позже всех других стран.
Выехав из полка, получаю возможность увидеть кое-что в этой стране, совершенно незнакомой мне. Первые впечатления — внешние.
Странное ощущение оставил с первого взгляда город Надьканижа, который позже стал местом нашего зимнего расквартирования. Это позже нашло свое объяснение, но сначала казалось странным, что в городе с населением около 40 тысяч жителей почти не видно никакой промышленности. Здесь только железнодорожная станция, да еще элеватор, в котором и мельница, и фабрика пищевых концентратов, и производство овощных консервов, и пивной заводик. Все это мелкое производство, неспособное занять много рабочих рук. А чем же занимаются остальные — неужели только торговлей?
Первое знакомство с инфляцией. Согласно установленному порядку, офицеры нашей армии, находящиеся со своими частями за границей, получают на руки часть зарплаты в местных деньгах, а остальное перечисляется на вклад в Госбанк СССР, до возвращения на свою территорию. Не помню точно, какой процент мы получали на месте, кажется 25%, что по официальному курсу составляло (для командира взвода) 6 тысяч пенгов. Так как цены в связи с послевоенной разрухой росли бешеными темпами, я обнаружил во время этой поездки, когда инфляция только начинала развиваться, что всей моей месячной зарплаты хватало только на килограмм фруктов, которые в Венгрии практически ничего не стоят. Хорошо, что у меня в полевой сумке был кое-какой запас полковых харчей. Вопрос оплаты проезда не возникал — нас возили на всех видах транспорта бесплатно.
Штаб, который был целью моей поездки, размещался в поселке Балатон-Фюред, на берегу «венгерского моря» — озера Балатон. От лагеря под Летенье до Надьканижи — километров 12 пешком. Затем по железной дороге до станции Сьофок — около 90 километров. Отсюда на моторном пароме через озеро еще километров 10.
Берега Балатона — курортная зона Венгрии. Раньше мне не приходилось бывать в таких районах. Да и позже, попав в Крым, увидел совсем другую картину. Здесь не было больших санаторных комплексов, зданий домов отдыха — из роскошной растительности поднимались над озером, отражаясь в тихой воде, виллы, коттеджи причудливой архитектуры, реже небольшие дачные домики. По всему берегу в нагретой жарким солнцем воде резвились купающиеся, шныряли легкие прогулочные яхты, так что паром задолго до пристани уменьшил ход до самого малого. Когда он уткнулся в дощатый причал, еще сильнее почувствовалась жара — на воде было еще терпимо. Глядя на поджаривающихся на песке и барахтающихся в мутноватой у берега воде, почувствовал желание тряхнуть стариной и показать, что и мы умеем плавать. Однако как оставить на берегу без присмотра в чужой стране одежду, документы, оружие? И вот все вокруг почти голые, а советский младший лейтенант в пропотевшей линялой гимнастерке и таких же брюках, заправленных в почти что новые, с точки зрения старшины, кирзовые сапоги с дыркой от случайной пули, застегнутый на все пуговицы, туго перетянутый ремнем с кобурой, лихо топает по пляжу в направлении поселка, перешагивая через чужие ноги. Собственно, отдельного поселка как такового нет — побережье и влево, и вправо застроено сплошь и только условно делится на Балатон-Фюред, Балатон-Боглар, Тихань и т.д.
В штабе вопрос решили без волокиты, быстро и оперативно, так что я даже успел на обратный рейс парома. Возвращался как на крыльях — в кармане лежала записка с наименованием соединения и части, где служил брат: 25-я артиллерийская дивизия прорыва, 48-я тяжелая минометная бригада. И тут же место дислокации: Венгрия, город Девечер.
Вспоминая эти дни, не перестаю испытывать чувство благодарности к старшим товарищам, командирам, штабным офицерам, которые отнеслись с вниманием к сугубо личной просьбе младшего лейтенанта, причем к такой просьбе, от которой могли бы и легко отмахнуться, сославшись на секретность нужных мне сведений и на всякие инструкции. Вот такие моменты, такие обстоятельства помогают почувствовать себя не одиночкой, а частью единого, объединенного общим трудом коллектива, где уставное обращение «товарищ» не простая формальность, а сущность взаимоотношений. Исключения же, если и бывают, не отменяют, а подтверждают правило.
Тяжело в учении — легко в бою. Эта старая истина хорошо известна тем, кто воевал. И хоть прошло совсем немного времени после Победы, после окончания войны, армия победителей снова готовится к боям. Регулярные занятия начались сразу после завершения основных работ по оборудованию лагеря, но и раньше, во время перерывов в хозяйственных работах, вызванных нехваткой материалов и другими причинами, все не занятое работой время занимала боевая и политическая подготовка. В штабах составляются планы занятий, в батареях расписания — по 8 учебных часов в день, в том числе еженедельно четыре часа политзанятий. Большинство занятий проводят командиры взводов и отделений, причем к каждому занятию обязательно составляется план-конспект, который проверяется и утверждается непосредственным начальником руководителя занятий. В программе занятий — строевая подготовка, уставы, материальная часть вооружения и техники, топография, тактика, связь, огневая служба. Приходится извлекать из памяти все, оставшееся там от программы училища.
Часто занятия по специальным дисциплинам превращаются в обмен опытом. Ведь у многих обучаемых этот опыт богаче, чем у преподавателей. Приходится думать и о полном использовании богатого опыта, и о том, чтобы не потерять управления подчиненными, которые иногда склонны переоценивать значение своего опыта. Ведь, как правило, они сильны только в какой- то одной области, но уступают командиру во многих других вопросах.
Чем ближе занятия к практике, тем больший интерес они вызывают. Кажется, что солдатам должно было уже осточертеть все это ориентирование, прокладка связи, разворачивание орудий на позициях.
Но нет, чувствуется, что многие делают это с удовольствием, гордятся своим умением, огорчаются допущенными ошибками. И только у самых пожилых заметна настроенность на скорую демобилизацию.
Нельзя полкам, стоящим на чужой земле, терять боевую форму, постоянную готовность к действию. Поэтому после согласования с местными мадьярскими органами управления определяются места для проведения боевых артиллерийских стрельб.
Нам выделен участок на юго- западной оконечности озера Балатон. Берега здесь плоские, низкие, заросшие камышом, а само озеро с давних времен постепенно зарастает. Чтобы добраться до открытой воды, надо преодолеть несколько километров заболоченной местности, причем, чем ближе подходишь к кромке воды, тем ощутительнее колеблется под ногами слой грунта, фактически плавающий на воде. Слой этот образовался за десятки, а может быть, и сотни лет из переплетающихся стеблей и корней камыша и разных водяных растений. С годами засыпанный приносимой ветрами пылью, он стал довольно плотным, на нем растет трава, кусты, местами даже деревья, но под ним, внизу — вода (в пригородах Ленинграда такие зарастающие участки озер называли непонятным словом «грем»).
Артиллерийские стрельбы проводить здесь трудно. Густые заросли мешают наблюдению. Возвышенностей нет, наблюдательный пункт выбрать трудно. Выбрать огневую позицию тоже нелегко. Легкие пушки ЗИС-3 еще можно поставить, но 122-мм гаубицы при выстреле сильно садятся в грунт, так что приходится заранее делать настилы. Но есть и одно преимущество: очень хорошо наблюдаются места падения снарядов. При разрыве на обычном грунте облако разрыва сползает по ветру или мгновенно исчезает, а здесь снаряд пробивает насквозь колеблющийся на воде слой грунта и выбрасывает при разрыве вертикально стоящий столб воды, травы, камыша и лягушек. Этот узкий блестящий столб высотой в десяток метров и больше четко схватывается перекрестьем стереотрубы или буссоли. Отсчет получается точным, как по топографической вехе, и корректировать — одно удовольствие. Это обстоятельство, а также опыт командиров батарей обеспечивают всегда отличные оценки, а значит, и хорошее настроение при возвращении с учений.
Импровизированный полигон довольно велик. При каждом новом выезде позиции располагаются в новых местах — и для учебных целей, чтобы не пользоваться уже навязшими в зубах с прошлой стрельбы координатами, а также из тех соображений, что на таком грунте много стрелять с одной позиции рискованно — орудие может провалиться.
На одном из выездов происходит конфликт. Кто-то из местных жителей облюбовал себе делянку, выкосил камыш и выращивает там овощи или еще что-то. На этой делянке он возится с лошадью, запряженной в маленький, вероятно, самодельный, плужок. Все предупреждения он игнорирует и уходить с делянки отказывается. После некоторого раздумья командир дивизиона, учитывая уже знакомый нам характер разрывов, не представляющий особой опасности, приказывает открыть огонь. Бывают же случайности! То ли взрыватель по ошибке поставили на осколочное действие, вместо фугасного, то ли снаряд угодил во что-то твердое на грунте, но после первого же выстрела мадьяр прибежал на НП с окровавленной рукой — мелкий осколок зацепил его на удалении метров 250–300 от место взрыва. Никаких претензий раненый не предъявлял, а только просил оказать ему помощь. Дивизионный фельдшер квалифицированно сделал ему перевязку. Осколок прошел вскользь, так что вынимать его не пришлось. Солдаты привели лошадь и притащили весь его инвентарь. На этом инцидент был исчерпан.
На балатонский полигон, а также и в другие места в районе Балатона мы выезжали на учения неоднократно, наверно, не меньше десяти раз, то есть почти ежемесячно. И каждый раз, если учения проходили успешно и оценка была хорошая, командир дивизиона в виде поощрения делал двухчасовую остановку в находившемся по пути городке Кестель. Это уникальное местечко, где находятся горячие минеральные источники. Нас, конечно, интересовали не минеральные воды, а возможность хорошо выкупаться, потому что на тех болотистых берегах Балатона, где находился полигон, ни о каком купании не могло быть и речи. В Кестеле же можно купаться даже зимой. Озеро размером, на глаз, метров 500x300 питается горячими источниками разной интенсивности, так что температура в разных местах колеблется от +25 до +70»С. На берегах расположены здравницы, купальни, а на озере тут и там — плоты с раздевалками, навесами, все это, видимо, очень старое, дерево уже почернело, а на выступающих из воды местах покрыто налетами каких-то солей.
Особенно приятно купаться там зимой, когда кругом лежит снег, а над водой клубится пар. Но плавать в озере тяжело — утомляет слишком теплая вода, трудно дышать из-за обильных испарений, так что приходится соблюдать осторожность, да к тому же не заплывать в слишком теплые места, чтобы не свариться. Но всегда можно вылезти на плотик и отдохнуть.
Традиция заезжать сюда после успешных стрельб сохранилась и после того, как капитана Шляхова сменил другой командир дивизиона.
* * *
В одном из стихотворений о последнем дне войны, о том, как победители салютовали Победе, говорится:
...Палили танки и пехота, и, раздирая криком рот, впервые за четыре года палил из «Вальтера» начпрод.
Но не только среди начпродов, но и среди боевых офицеров-артиллеристов немало было таких, кто ни разу не пользовался пистолетом в боевой обстановке. Большинство почти не имело никаких навыков стрельбы из этого оружия.
В конце июля или в самом начале августа 1945 года капитан Шляхов собрал всех офицеров дивизиона. Получилась внушительная команда — человек 25: сам комдив, его заместители по строевой и политической части, фамилию первого не помню, второй — Николай Севастьянович Климченко, начштаба капитан Михайлов, начальники разведки и связи дивизиона старшие лейтенанты Александр Романов и Махно, артиллерийский и автомобильные техники старший лейтенант Пиндюрин и лейтенант Перфильев, парторг дивизиона младший лейтенант Иван Пыхтин, командиры батарей Владимир Гавриленко, Василий Федорович Метельский и Михаил Иванович Малышев (все трое — старшие лейтенанты), командиры взводов — старшие, младшие и просто лейтенанты Андрей Прокофьевич Шутрик, Кузнецов, Федор Щербенко, Иван Никитович Антоненко, Епишин, автор этих записок Евгений Монюшко и еще несколько товарищей.
Построив свою «гвардию», Шляхов привел всех в лесной овраг, где уже были приготовлены и укреплены на подручных средствах бумажные мишени по числу участников. Построив всех в шеренгу на расстоянии 25 метров от мишени, командир объяснил условия стрельбы: 5 выстрелов, меньше 25 очков (из 50 возможных) — плохо, 25–29 — удовлетворительно, 30–34 — хорошо, 35 и больше — отлично. Отгремели выстрелы.
Итог был потрясающий. Только три человека получили оценку выше «двойки»: начштаба Михайлов и арттехник Пиндюрин получили «четверки», и КВУ-2 Монюшко — «тройку» (26 очков).
После этого выдающегося результата были введены ежедневные тренировки в прицеливании (без патронов), периодически стали проводиться контрольные стрельбы, и у большинства результаты резко пошли вверх. Мой относительный успех меня тогда удивил. Ведь опыта в стрельбе из пистолета у меня почти не было, если не считать нескольких выстрелов из нагана в училище. Должно быть, сказалась довольно основательная подготовка по винтовке еще с довоенного времени, когда я даже участвовал в соревнованиях школьников по стрельбе на первенство Октябрьского района Ленинграда.
Конечно, такой «успех» меня не удовлетворил, и я, помимо обязательных тренировок, принял свои меры. Запас патронов у меня во взводе был почти неограниченный еще с войны. То, что оставалось в вещмешках солдат, мы не сдали, а у каждого, кто был вооружен автоматом, была по крайней мере одна коробка (720 штук). Патроны к ППШ и к ТТ одни и те же, и я пользовался каждом удобным случаем, чтобы набить руку. Стрелял, как правило, не по стандартным мишеням, а по разным предметам небольшого размера и на различные расстояния. Когда инфляция свела полностью к нулю получаемые нами деньги, эти красочные купюры служили мне мишенями. Убедился я и в том, что одной из причин промахов является довольно тугой спусковой механизм пистолета ТТ. Я занялся его регулировкой, подгибая спусковую пружину и подпиливая боевой взвод курка. Спуск стал легким, и стрельба шла много успешнее. Хочу только предупредить, что делать такие эксперименты с оружием следует осторожно, иначе можно получить совсем не то, что предполагаешь. Так у меня пистолет вдруг начал стрелять очередями, и стоило больших трудов избавиться от этой напасти.
Привычка к пистолету, умение им владеть придавали уверенность в тех обстоятельствах, когда приходилось находиться в отрыве от части, от своих товарищей. Много неприятностей доставляла неуклюжая кирзовая кобура. Во-первых, она имела непривлекательный внешний вид, а главное — была так скроена и сшита (это объяснялось свойствами материала), что «выковыривать» из нее оружие было трудно и неудобно даже на учебных занятиях. Поэтому я перешел на карманную носку. Пистолет в заднем кармане брюк был совершенно незаметен, но одним движением большого пальца вытаскивался и сам ложился в руку.
Надо заметить, командование полка следило, чтобы офицеры постоянно имели оружие при себе. Наличие пистолета проверялось на каждом построении, и те, у кого кобура оказывалась пустой, получали «фитиль». Однажды командир полка Коршунков обратил внимание на отсутствие кобуры на моем поясном ремне и строго спросил: «Почему без оружия?» — «Никак нет, товарищ подполковник! Вооружен!» — И я показал зажатый в правой руке ТТ. — «Ну-ка, ну-ка, покажите!»
Я продемонстрировал отработанный прием. Коршунков подумал, потом сказал: «Хорошо!» и отправился дальше. Одобрение было получено, и я окончательно списал в архив кирзовую кобуру.
И опять хочется предупредить — во всяком новшестве есть и неприятная сторона. Пистолет в кармане все время находится под действием соленого солдатского пота и быстро ржавеет снаружи, особенно с левой стороны. Приходится чаще чистить и смазывать.
Поездка в Балатон- Фюред, как уже сказано, не была напрасной. Я узнал место расквартирования 48-й ТМ БР, где служил Толя. По прямой это полтораста километров от нашего лагеря, который постепенно стал привязываться не к малоизвестной деревне Летенье, а к находившейся неподалеку железнодорожной станции Фитьехаза.
Согласовав вопрос с командиром батареи и командиром дивизиона, я получил разрешение комполка на поездку к брату в Девечер. Дали мне три или четыре дня. Из лагеря, так же как при поездке в Балатон-Фюред, нужно добраться пешком до Надьканижи, а дальше, с пересадками, на поездах и попутных машинах, в район городов Девечер и Папа, где бригада (и вся артдивизия) стоит в лагере.
Готовлюсь к походу — на столе в нашем офицерском домике разложил детали разобранного пистолета. Чищу и смазываю. Прибегает посыльный из штаба: надо идти получать документы на поездку. Бегу, получаю все бумаги и, вернувшись, не могу закончить сборку пистолета — пропала одна деталь — затворная задержка. Без этой детали рассыпается весь пистолет. У меня и так время поджимает — до Надьканижи придется топать форсированным маршем, а тут задержка!
По ухмылкам двух приятелей, Антон емко, живущего вместе со мной, и Белоусова, пришедшего к нему в гости, догадываюсь — припрятали!
С Белоусовым мы знакомы не очень близко, он вряд ли будет так шутить. Значит, Антоненко! Наступаю на него, объясняю, что время на исходе, если опоздаю на поезд, сорвется поездка... В ответ — ехидная усмешка. Я был настолько «заведен» перспективой встречи с братом и вполне реальной возможностью ее срыва, что не удержался и врезал Ивану в челюсть так, что он перевернулся через кровать.
Пропавшая деталь мгновенно нашлась, и через минуту я уже шагал по лесной тропе. Через километр остыл и понял, что сделал что-то не так. Было неловко — ударил боевого товарища, такого же младшего лейтенанта.
Антоненко был немало удивлен, когда минут через пятнадцать вдруг опять увидел меня. Мы пожали друг другу руки, и я опять рванул. Теперь изрядную часть пути пришлось бежать, но к поезду все же успел.
Полтораста километров по прямой превратились на деле в три сотни с изрядным гаком. По самой короткой дороге поезда еще не ходили, ехал в объезд, вокруг Балатона, с пересадкой в Секешфехерваре. Поезд из Надьканижи до Секешфехервара пассажирский, но мы — «оккупанты», билетах не нуждаемся. В составах должны быть специальные вагоны для военнослужащих. На перроне вокзала пытаюсь найти этот вагон. Для этого достаточно моих познаний в венгерском языке: хо ван а катона кочи? (Где солдатский вагон?)
Такого вагона в составе не оказалось. Мне предложили место в служебном вагоне. Это обычный товарный вагон, выкрашенный в зеленый цвет, чтобы не очень выделялся среди пассажирских вагонов. Внутри вдоль стен скамейки, над дверью — керосиновый фонарь. Печки, по летнему сезону, нет.
Поезд идет ползком, подолгу стоит на каждом полустанке. При этом в вагон собираются проводники, кондукторы со всего состава, беседуют между собой. Где-то на полпути, когда в открытой левой двери вагона показался на другом берегу Балатона живописный полуостров Тихань, в вагоне формируется хор из полутора-двух десятков железнодорожников. Все они в форменной одежде, с висящими на поясе в чехле флажками, в высоких фуражках. Под руководством одного из них все рассаживаются по голосам, причем тех, кого он не знает, видимо, новичков, в этой бригаде, проверяет по голосу и в соответствии с этим указывает место. Поют без музыки, под управлением дирижера. Концерт, на мой непрофессиональный взгляд (вернее, на ухо) был прекрасный. Репертуар разнообразный, но в основном народные песни, в том числе и на мотив нашей песни о Разине — «Волга — мать родная». Тогда я постеснялся спросить, откуда к ним попала русская песня, а позже не раз слышал от мадьяр, что мелодия этой песни венгерская народная, а русские якобы ее использовали, положив на нее слова о Стеньке Разине.
За дверью вагона уже темнело, но фонарь не зажигали, и в полутьме негромкое слаженное пение хотелось слушать без конца. Но вот уже и Секешфехервар, местные жители произносят это длинное название кратко — Феервар. Здесь мне нужно пересесть на другой поезд, который, как выясняется, пойдет только в первой половине следующего дня. Ждать — больше полусуток; Устраиваюсь в пустом зале ожидания вокзала. Идти на ночь глядя одному в незнакомый город не позволяет осторожность. Вскоре появляется старший лейтенант, видимо, тоже ожидающий своего поезда. Завязывается разговор, и оказывается, что нам обоим предстоит коротать здесь ночь. Старший лейтенант предлагает пойти в гостиницу. Город ему, по его словам, несколько знаком, но в одиночку он тоже не хочет покидать вокзал. Я соглашаюсь, и вот мы уже шагаем по улицам. По пути предупреждаю спутника, что в карманах у меня почти ничего, и на гостиницу, вероятно, не хватит. Он возражает: «Не беда, у меня есть деньги!» — «Но как я потом рассчитаюсь? Вряд ли мы еще встретимся». — «Запомни, младший лейтенант! Не со мной, так с кем-то другим рассчитаешься. Вот так и будет!»
Ночуем в гостинице, утром расстаемся, чтобы больше не встретиться. И с тех пор чувствую себя в долгу и стараюсь рассчитаться с теми, с кем сталкивает жизнь. И передаю им тот же завет — рассчитаетесь не со мной, а с кем-то другим.
Думаю, ясно, как оценил бы мой случайный дорожный товарищ слова так называемого президента России, который в новогоднем обращении к народу призывает жить для себя, а не для других.
Из очередного поезда выскакиваю на станции Яношхаза. Отсюда до Девечера 20 километров.
Транспорта, конечно, никакого, но не беда, дело привычное. День уже клонится к вечеру, когда добираюсь до лагеря 25-й артиллерийской дивизии.
Первое, что бросилось в глаза, белизна лагерных палаток. Обычно они или зеленые, или желто-серого цвета неокрашенного брезента. Странно, не стирали же их в прачечной! Между палатками кое- где мелькали солдатские фигуры в белых или в синих, наподобие милиции, гимнастерках. Подойдя к группе офицеров, сидевших у входа одной из палаток, я спросил, где найти младшего лейтенанта Монюшко. Один из сидевших взглянул на меня и ответил: «Ну, это я. Чего надо?»
Признаюсь, у меня мелькнула мысль: «Толя так изменился, что я его не узнал. Тем более что-то общее было в лице, а форма вообще всех делает похожими друг на друга». Но голос и, главное, это «чего надо?» подсказали, что это обычный розыгрыш.
«Не валяй дурака! Я ищу брата».
После этих слов всех будто подменили. Предложили сесть, вызвали посыльного, приказали хоть из-под земли найти Анатолия. Через несколько минут мы встретились — после двух с половиной лет. Разговоры, воспоминания...
Тем временем Толины однополчане, с одной стороны, выражая свое дружеское отношение, а с другой — используя неожиданный повод для внеочередного сабантуя, организуют торжественный обед, совмещенный с ужином. Разумеется сочетание фронтовых привычек, венгерских обычаев и наличия уважительной причины выливается в большое количество бутылок вина (может быть, точнее было бы сказать: «выливается из...»?). Может быть, по этой причине, а может быть, просто от усталости после полутора суток дороги, подробности этого вечера в памяти не остались.
На следующий день ходили с Толей по очень живописным окрестностям, любовались горой Шомло (вые. 435.0), которая почти правильным конусом возвышается на 250 метров над окружающей местностью и вся покрыта шубой виноградников. Посмотрели и немецкий испытательный полигон. Не случайно 25-й АДП разместили близ Девечера. Здесь у немцев была испытательная площадка, где они испытывали действие своих снарядов на оборонительные сооружения разного рода, в том числе железобетонные стены с разным строением арматуры. Образцы для испытаний представляли собой железобетонные кубы со стороной около 2, 5 метра. Один из таких кубов вдребезги разбит — результат попадания снаряда 203- мм гаубицы во время пробных стрельб артиллеристов нашей 25- й АДП. Осталась только арматура в виде спиральных пружин.
В какой- то деревне близ лагеря есть фотография, и Толя организует съемку. Это первая наша совместная послевоенная фотография. К этому времени, несмотря на давно уже изданный приказ о награждении, я еще не получил свой орден. Толя позаимствовал «звездочку» у товарища, для снимка. Вид у меня франтоватый, потому что в эту поездку я надел только что полученное новое обмундирование из тонкого шерстяного габардина (как говорили, подарок английской королевы офицерам армии- победительницы).
Время летит быстро, задерживаться на вторую ночь я не могу. Договорились перед отъездом, что Толя, в свою очередь, побывает в нашем лагере под Фитьехазой.
Выйдя на шоссе, остановили какую-то легковушку, куда я втиснулся на свободное место среди троих мадьяр, не говоривших ни слова, и всю дорогу до Яношхазы не вынимал из кармана руку с заряженным и поставленным на предохранитель пистолетом. Другие подробности обратной дороги забылись.
Помимо непосредственной встречи с Толей эта поездка имела то значение, что мне стали известны адреса и родителей, которые, как оказалось, находились в Бийске, и маминой сестры тети Гали и ее мужа Федора Ивановича. Переписка с родными наладилась и больше не прерывалась.
Теперь надо рассказать о белых палатках и синих гимнастерках. Тем более что подобные же «аномалии» в разных видах проявлялись почти во всех частях наших войск в Венгрии.
Как только в начале мая закончились боевые действия, армия была снята со снабжения по военным нормам и переведена на обеспечение по нормам мирного времени. В снабжении продовольствием это было не очень заметно, а в части обмундирования положение ухудшилось резко. То, что было получено в начале 1945 года, к середине мая уже было изрядно истрепано в заключительных боях и требовало замены. Но замены не было. Все ресурсы шли на обеспечение тех районов страны, где прошла война, да еще кое-что требовалось на Дальний Восток. В результате армия ходила в обносках. Даже на офицерах можно было часто видеть не штатные кожаные или хотя бы кирзовые сапоги, а сшитые из плащ-палатки мастерами-солдатами щегольские сапожки. Во избежание обвинений в нарушении формы одежды зеленый брезент плащ-палатки закрашивали гуталином и начищали до зеркального блеска. Надо сказать, в венгерском климате такие сапоги были не так уж и плохи — не жарко, и ходить легко, но хватало их ненадолго.
Офицерам «повезло» еще и в том, что, как уже было сказано, мы получили после окончания боев новое обмундирование как подарок от англичан (как говорили — от королевы). Правда, это обмундирование было записано в вещевые аттестаты как очередная выдача, но все же это был новый комплект. А вот с солдатами и сержантами дело обстояло много хуже. Вышедшему из строя обмундированию и обуви не было замены.
И вскоре к уставной форме строевой записки, которую каждый день представляют в штабы командиры рот и батарей, были добавлены новые графы. Кроме обычных сведений о наличии и отсутствии людей: «по списку...».»больных...», «в наряде...», «в командировке» и т.п. появились строчки «без сапог...», «без шинелей...», «без штанов...» и пр.
В подразделениях в нашем полку, например, число полностью одетых и обутых было меньше половины. Когда батарея или дивизион выходили на учения строем, то передняя и задняя шеренги, правая и левая стороны колонны составлялись из полностью обмундированных, а чем ближе к середине строя, тем меньше был «коэффициент обмундированности». В центре строя шагали в тапочках, в кальсонах... Но у каждого — автомат или карабин, противогаз, телефонный аппарат, рация, стереотруба, буссоль, бинокль...
Окрестные жители удивлялись, глядя на это войско — как это они смогли разгромить германский вермахт, не имея обуви и штанов?
Все это требовало от командиров определенных решений и действий. 25-я артдивизия воспользовалась находившимся где-то недалеко трофейным складом германских воздушно-десантных сил. Из находившихся там грузовых парашютов соорудили лагерные палатки. Из этого же синтетического парашютного шелка сшили для солдат гимнастерки и брюки, договорившись с местными кустарями за какую-то оплату (чаще всего это была перевозка грузов на наших машинах). Покрасить белое обмундирование в зеленый цвет было нечем, но удалось договориться с цыганами об окраске в синий цвет. Так вот и появились «милиционеры», однако — до первого дождя. Искусственный шелк не воспринял цыганскую синьку, и все перешло на солдатские плечи и спины. Предъявлять претензии было уже некому — табор успел откочевать.
Может быть, это был тот самый табор, который делал ложки для солдат нашего полка. У кого-то из командиров возникла идея, чтобы в солдатской столовой были «казенные» ложки, а не собственные солдатские, которые многие носили за голенищем. Где взять ложки на весь полк? Помпохоз майор Ревзин договорился с вездесущими цыганами, которые кочуют не только по Бессарабии, но и по всей Европе, об отливке ложек из алюминия. Сырьем служили еще попадавшиеся остатки сбитых самолетов.
За основу конструкции была принята русская деревянная ложка, но для облегчения изготовления ее предельно упростили. Получилось изделие с совершенно прямой ручкой длиной сантиметров 15 и диаметром 10 мм, которая заканчивалась строго полусферическим черпаком с наружным диаметром 60 мм и толщиной стенок 4–5 мм.
Ложка типа Ревзина вполне могла служить дополнительным оружием. Главное ее применение — в качестве мишени для острот полковых шутников.
* * *
Вопрос с ложками был решен, а вот с обмундированием нам не повезло. Склада парашютов в окрестностях нашего расположения не оказалось.
Особенно плохо стало к осени 1945 года, когда началось массовое увольнение солдат старших возрастов. Отправляемых на Родину нужно было одеть с ног до головы — так требовалось и по всем приказам, так было необходимо и потому, что ехали они в разрушенную и разоренную войной страну, и им предстояло еще долго носить армейскую форму, хотя и без погон.
Нередко приходилось отбирать у еще остающихся служить солдат все еще более или менее годное обмундирование и обувь, чтобы передать отъезжающим. В первую очередь «раздевали» молодое пополнение, которое уже начинало поступать. Конечно, это вызывало недовольство, но другого выхода не было.
Командир полка, не имея права приказать, обратился к офицерам с просьбой отдать отъезжающим свои шинели, которые были несколько лучше солдатских. В моей шинели уехал к себе в Литву разведчик из моего взвода рядовой Викентий Сабынич.
Особенно трудно было подобрать что-либо для солдат-огневиков, как правило, рослых и крепких. Были даже случаи задержки с отправкой увольняемых по причине невозможности одеть их как следует. Ехали они, конечно, не самостоятельно, а эшелонами, и тому, кто задержался, приходил ось ждать формирования очередной команды. Все понимали, что едут не в рай, а на труд по восстановлению, возрождению, что там может не оказаться ни жилья, ни хлеба, но все рвались домой, и каждая задержка была драмой.
О тех, кто оставался служить, тоже не забывали. Еще стояли теплые дни (а в южной Венгрии тепло и в октябре), когда начали решать вопрос о зимних квартирах для полка. Для солдат, для размещения техники нам после переговоров с местными властями была выделена казарма какой-то части бывшей венгерской армии, называвшаяся «казарма Габор Арон».
Это название «Gabor Aron Laktanja» и красовалось на фасаде главного корпуса. Все постройки там хорошо сохранились, и удалось сравнительно неплохо разместить и личный состав, и вооружение. Позже, когда мы вернулись в СССР, о таких условиях не было и речи. Однако места для офицеров гарнизона там не было. А в это время уже шли разговоры о предполагаемом разрешении на приезд в Венгрию жен офицеров с малолетними детьми (ввиду отсутствия русских школ детей школьного возраста привозить не разрешалось).
Для поселения офицеров выделили в городе Надьканиже полуразрушенный дом, где еще сохранились некоторые помещения, пригодные для жилья. Но основную часть офицеров предполагали разместить на частных квартирах. Для этого от каждого полка направлялись в город группы квартирьеров с задачей обойти в выделенных кварталах все дома и договориться с хозяевами о возможности поселения квартирантов. Город состоял в основном из одно-, двухэтажных домов частного владения.
Итак, задача ясна. Но легко сказать — договориться. Венгерского языка не знал никто из нас. Поэтому принцип отбора квартирьеров был такой — умение связать хоть пару слов по-немецки. В бывшей Австро-Венгерской монархии государственным языком был австрийский (почти тот же немецкий), и большинство населения им владело. Именно по этому принципу попал в число квартирьеров и я.
Работать пришлось больше полумесяца. Поэтому мы первым делом нашли жилье для себя и, базируясь там, с утра начинали обход участков. Вначале действовали парами, потом и в одиночку.
Как правило, если условия позволяли, хозяева соглашались пустить офицеров на квартиру. Подталкивали их к этому два соображения. Во-первых, мы обещали обеспечить топливо на зиму, да еще с доставкой. Во-вторых, некоторые опасались, что с приходом в город солдат из летнего лагеря могут происходить грабежи, хулиганские выходки и т.п., а в этом случае наличие офицера- квартиранта дает некоторую безопасность. Сразу замечу — эти опасения были, вероятно, связаны с какими- то случаями, имевшими место еще во время войны. Тогда, несмотря на строгие приказы и контроль, все же могли быть случаи мародерства. Теперь же все было уже иначе, но опасения остались.
Таким образом, много уговаривать не приходилось. Главная трудность заключалась в том, что ни в одном доме, ни один хозяин или хозяйка не приступали к деловому разговору, пока на столе не появлялась извлеченная ими из погреба бутылка или целый графин вина. Некоторые ставили даже маленькие бочонки, этак с полведра. Радушные хозяева тащили лучшее — некоторые бутылки, судя по привязанным к ним картонкам с датами, были годами много старше меня. Венгерское вино легкое, не очень крепкое, и пить его приятно, но все же, все же...
После беседы в трех-четырех домах требовался уже изрядный отдых. Но, несмотря на такие препятствия, работа подошла к концу, и к моменту перехода из лагерей на зимние квартиры все было готово. При разговорах с хозяевами мы, конечно, не делали персонального распределения. Это должно было сделать позже командование дивизионов и батарей. Но для себя мы уже, конечно, наметили места. В паре со мной работал старший лейтенант Кузнецов, которого звали Кузнецов Рыжий, в отличие от другого старшего лейтенанта — Кузнецова Старого. Вместе с Рыжим и еще двумя коллегами по квартирьерству собрались в «моей» комнате, чтобы отметить успешный финал операции. Тут же были хозяева квартиры, их дочь и подруга дочери и еще кто-то — все уже хорошо знакомые между собой, так как за две недели мы стали своими во всем районе.
Однако квартирьер предполагает, а начальство располагает. В самый разгар веселья явился какой-то капитан в сопровождении трех автоматчиков и сказал, что эта квартира предназначена для одного из заместителей не то командира дивизии, не то начальника штаба. Спорить было бесполезно, и я был весьма огорчен, но подруга хозяйкиной дочери заявила, что ее мать будет рада видеть в своем доме советского офицера.
Я знал этот дом и эту семью: пожилую вдову — хозяйку, ее дочь Рожику и сына Иожефа. Дом не был намечен для заселения, так как мы старались занимать те дома, где были изолированные от хозяев комнаты и, по возможности, бытовые удобства. В доме же мамаши Хусар таких удобств не было. Но доброжелательно настроенные хозяева, близко от казармы — я согласился и переехал в тот же вечер, благо вещей у меня было немного — шинель и полевая сумка.
О том, что пришлось оставить более благоустроенную, я бы даже сказал, комфортабельную квартиру, я не жалею, так как на новом месте я жил как у родных. Когда бы я ни возвратился со службы, меня всегда ждал обед или ужин, хоть и в полку кормили, в общем, неплохо, но там не было аппетитной венгерской кухни, насыщенной красным перцем до невозможности. Общаясь с хозяевами, я начал осваивать язык, узнал довольно много слов и при необходимости мог спросить дорогу, сделать покупку и договориться о чем- нибудь с мадьярами.
Дочь хозяйки Роза (по-венгерски Рожа или уменьшительно Рожика) работала телеграфисткой на вокзале, дежурила сутками и, уходя на дежурство, инструктировала меня о том, как следует поступать с ее кавалерами. Дело в том, что почти каждую теплую ночь под ее окном (а значит, и под моим тоже) устраивали серенады. И если чудесные мелодии и голоса мешали спать и начинали надоедать, достаточно на мгновение включить и тут же выключить свет. А если электричество отключено (что бывало нередко) — зажечь перед окном и сразу же задуть спичку. Это сигнал, что серенада принята, за нее благодарят, и концерт окончен.
Двадцатилетняя Рожика была очень привлекательна, недостатка в кавалерах не было, так что музыки и песен мне хватало с избытком. Ее шестнадцатилетний брат Иожеф — попросту Ёшка — был порядочным шалопаем, нигде не учился и не работал и дома почти не жил — обитал где-то у родственников в деревне, где хозяйка имела огород и виноградник. В последние месяцы войны, когда в Венгрии, как и в Германии, была тотальная мобилизация, он был призван в какие-то воруженные формирования, но вскоре они распались, и под ударами наших войск, и ввиду массового дезертирства. Мне кажется, Ёшка опасался каких-то неприятностей, связанных с этим периодом, — то ли с нашей стороны, чтобы не попасть в военнопленные, то ли со стороны венгерских чиновников, среди которых были еще и сотрудничавшие с немцами и могли ему «припомнить» дезертирство из доблестной венгерской армии. Этим, по- моему, и объяснялось его почти постоянное отсутствие.
Не раз мне приходилось «прикладывать руки» к домашнему хозяйству. Ведь других мужских рук не было, а нужно то исправить электрический утюг, то заменить выбитое стекло, то устранить протечку на крыше, то нарубить дрова, и мало ли еще что, за что получил от хозяйки прозвище Эзермункаш. Рожика долго искала соответствующий эквивалент в немецком, на котором мы с ней чаще всего говорили, но наконец сказала по-русски: «Тысячмастер». Из этого я понял, что для нее немецкий был, как и для меня, вынужденным — ведь в немецком есть полностью соответствующее «таузендмайстер», которое почему- то не пришло в голову.
В этом гостеприимном домике в городе Надьканижа, улица Герцога Иожефа, № 14, я прожил до возвращения из Венгрии в СССР и сохранил самые хорошие воспоминания о его хозяевах.
Уже упоминал я однажды о казавшемся несоответствии между числом жителей города и числом рабочих мест в нем. При этом одновременно удивляло и количество всякого рода торговых точек, больших и чаще мелких. Впоследствии стал понимать, что в таких маленьких городках часть жителей фактически только живет в городе, оставаясь крестьянами. Они имеют участки земли, где выращивают все необходимое и для себя, и для продажи. А многие, не имея земли, нанимаются в батраки. Отсутствие промышленности в городе вынуждает к этому.
Несколько картинок венгерского быта.
Утро. Крестьянки идут в город на рынок торговать плодами со своих огородов. В большинстве случаев товар не везут и не тащат в руках, а несут на голове. Несколько корзин разного размера — нижние побольше, верхние поменьше — ставятся пирамидой на голову, вернее, на мягкую подкладку в виде бублика. Сверху все сооружение венчает поставленная вверх ножками табуретка, на которой продавщица будет сидеть, ожидая покупателей. Общий вес, по оценке на глаз, достигает двух пудов. Нагрузиться и разгрузиться носильщица может только с чьей-то помощью и в таком виде шествует несколько километров из деревни до городского рынка. Груз, как правило, не поддерживают, а балансируют им как в цирке, упершись руками в бока.
Сельские жители, особенно женщины, носят не обычные платья и костюмы, а национальную одежду. У женщин ее главную особенность составляют юбки, надетые одна на другую в большом количестве, благодаря чему наружная образует подобие раскрытого парашюта, покрытого вышитым разноцветным орнаментом. Поскольку юбки к праздничным дням крахмалят, сидеть в таком наряде невозможно.
Мужчины носят высокие сапоги с обтягивающими ногу голенищами, усы и шляпы. В воскресные дни, несмотря на жару, надевают жилеты.
Деревенская жизнь небогатая. Во время выездов на учения приходилось видеть большие села, где только один-два дома имели дымовые трубы — это дома сельского старосты и священника. Остальные топились по-черному из-за непомерно высокого налога на дым, то есть на право иметь дымовую трубу.
Венгрия была союзницей Германии, и странно, что немцы в этой союзной стране установили драконовский порядок, запрещающий разведение табака. Даже за декоративные цветы табака в палисаднике под окнами можно было поплатиться арестом. В результате вся Венгрия, где даже среди женщин много курильщиц, страдала без табака до лета 1946 года, когда начал поспевать табак, посеянный уже послевоенной весной. Видимо, причиной такого запрета было стремление подавить конкуренцию. В Германии тогда выпускались суррогатные сигареты из бумаги, пропитанной никотином. Сбывать их в Венгрии было бы невозможно, если бы там рос свой табак. Вот уж действительно — дружба дружбой, а табачок врозь! Для тех из нас, кто не курил, в этом было свое преимущество. Отдавая свое табачное довольствие (то сигареты, то махорку), я имел в неограниченном количестве виноград, сливы, яблоки и т.п.
* * *
В небольшой Надьканиже — много церковных зданий. Не потому, что это необходимо для одновременного помещения всех желающих, а потому, что различны вероисповедания. Тут есть и католики, и лютеране, и протестанты, и православные, и еще бог знает кто. По воскресеньям можно видеть, как из одного дома, вероятно члены одной семьи, выходят вместе и расходятся, направляясь к разным костелам, кирхам и т.д. Ну ничего, там, наверху, разберутся, чье прошение в какую канцелярию направить.
По субботам (вечером) и по воскресеньям (и днем и вечером) в городском клубе танцы. Никакой звукозаписи, никаких технических средств. Играет живой оркестр — скрипки, виолончели, контрабас, аккордеон, какие-то духовые инструменты. Зал большой, просторный, с хорами, откуда хорошо наблюдать за происходящим внизу. Я не танцую и обычно занимаю там наблюдательный пункт. По местным правилам, во время танца можно подойти к любой танцующей паре и попросить разрешения пригласить даму. Отказать подошедшему считается верхом невоспитанности. Но кавалер, уступивший свою даму, может через полшага сделать тот же маневр, и дама возвращается к нему. Незнание нашими товарищами этих правил или нежелание их соблюдать нередко приводило к конфликтам. Наблюдая за танцами сверху, легко заметить, что девушки, хорошо танцующие и красивые, никогда не могут пройти с одним партнером даже полкруга по залу — их непременно перехватывают конкуренты. Но это не огорчает их, напротив, если часто перехватывают, это предмет гордости для одних и повод к зависти для других. Наша офицерская молодежь активно осваивает территорию танцевального зала, но только тогда, когда оркестр играет знакомые вальсы, фокстроты, танго. Как только раздаются звуки чардаша, все танцоры в погонах отступают к стенам. На освободившуюся площадку выходят три-четыре пары (редко больше) и начинают выделывать такие коленца, что дух захватывает. Оркестр все убыстряет темп, под конец девушки обнимают своих кавалеров руками за шею и летают вокруг них, не касаясь пола, в почти горизонтальном положении, так что каждой такой паре нужен круг диаметром три- четыре метра. Сверху с балкона это выглядит очень красиво, особенно если танцоры в ярких костюмах и платьях, — как будто кружатся цветные волчки. Наши участвовать не отваживаются.
Непременная принадлежность венгерского образа жизни — вино. Его пьют вместо воды, чтобы утолить жажду, им запивают огненную от обилия паприки, красного перца, пищу, пьют по праздничным поводам и без них, но, как показалось, пьют в меру. Крестьянин, уходя в поле, берет какую-то снедь, а вместо воды вино, причем, как правило, не в бутылке, а в легкой фляжке, сделанной из тыквы.
Такую тыкву, предназначенную стать флягой, обвязывают, пока она еще растет, бечевками, отчего она приобретает нужную форму. Созревшую тыкву высушивают, вычищают середину, и фляга готова. Говорят, что в ней вино меньше греется. С той же целью — получить более прохладное питье — пьют из фляги так. Держа за горлышко, поднимают вверх на вытянутой руке, наклоняют и ловят ртом струю. На рабочий день в поле берут запас литра два или больше.
Довольно теплый климат позволяет не иметь в жилищах солидных печей. В доме, где жил я, довольствовались небольшой чугунной печкой, дым из которой выводился в дымоход через жестяную трубу, наподобие самоварной. Но в таких небольших печках хозяйки ухитряются выпекать круглые хлебы огромного диаметра, которые носят на голове, так же как корзины с фруктами. Издалека кажется, будто по улице идет гриб с большой коричневой шляпкой.
Конечно, эти картинки — немногое из того, что тогда попадало на глаза. Многое, к сожалению, забылось, и только некоторые моменты сохранились в памяти настолько, что спустя полвека удалось записать.
Еще два раза встречались мы с братом Толей во время службы на венгерской земле. Осенью 1945 года Толя приезжал в наш полк, когда мы еще были в лагере под Фитьехазой. К этому времени туда стали ходить пассажирские поезда, и добраться ко мне стало легче. Толя гостил у меня два дня, приняли его в полку очень тепло. Удалось нам сфотографироваться вдвоем — в то время это была большая удача. Солдат-фотограф, торопясь ускорить изготовление снимков до отъезда Толи, проявлял пленку днем, накрывшись шинелями товарищей, и на снимке видны следы случайной засветки. Вспоминается смешной эпизод. Я дал какое-то поручение солдату, недавно переведенному в наш полк и еще плохо знавшему людей. Выполнив задание, он пришел доложить об этом и вдруг замолк на полуслове, увидев двух младших лейтенантов вместо одного. Как утверждали товарищи, между мной и Толей было большое сходство. По фотографии я этого не замечаю. Видимо, дело не столько во внешности, сколько в жестах, голосе.
Толя приезжал уже осенью и перед отъездом предложил мне свои трофейные кожаные перчатки на теплой подкладке. Я отказался, но, когда поезд уже тронулся, он бросил мне перчатки из вагона. Вернуть их было невозможно, и они служили мне года три, если не больше.
Третья, самая короткая встреча была в Девечере, на зимних квартирах 25-го АДП. Туда я приезжал зимой, кажется в феврале.
Из-за трудностей с транспортом мне пришлось шагать по заснеженной дороге около 50 километров, и это помимо усталости съело запас времени. Добравшись в Девечер вечером, переночевал у Толи, а в середине следующего дня уже голосовал на шоссе, в поисках попутной машины.
* * *
Памятной была встреча 1946 года — первый послевоенный новогодний праздник. Я впервые был на общем торжестве офицеров полка. С большинством однополчан — командирами взводов, батарей уже не раз мне приходилось встречаться на офицерских занятиях, служебных совещаниях. Но в праздничной, товарищеской, по-настоящему дружеской обстановке я был с ними в первый раз. В офицерской столовой казармы Габор Арон накрыт стол, казавшийся очень богатым, на всех офицеров полка — более 70 человек. За неимением елки привезли из леса молодую сосенку, украсили бумажными лентами. Мне выпала честь быть в этот день дежурным по полку. Командование полка и дивизиона, зная о моем отрицательном отношении к спиртным напиткам, нередко поручало мне праздничные вахты. Однако подполковник Коршунков, принимая вечером 31 декабря мой рапорт о заступлении на дежурство, дал мне разрешение присутствовать в полночь на торжестве. Незадолго до полуночи я обошел караул, дежурных по батареям, поздравил всех, несущих службу, и к 12 часам пришел в столовую. Большинство командиров батарей тоже только что вернулись из казармы, где поздравили своих солдат с Новым годом. У всех собравшихся на кителях и гимнастерках блестели ордена и медали, у многих — не всеми еще полученные гвардейские знаки. Ровно в полночь все встали. Коршунков очень тепло, по-дружески поздравил всех и сказал: «А теперь — нашу, ленинградскую!»
Хором, все вместе запели «Ленинградскую застольную». Как мне кажется, запевалы не было, пели все, но выделялись хорошие голоса, среди них нашего дивизионного топографа лейтенанта Вакуленко. Песня захватила всех, не говоря уже о таких молодых ребятах, как я и другие взводные — Антоненко, Белоусов, Щербенко. Видно было, что взволнованы даже немолодые, много испытавшие товарищи, прошедшие всю ленинградскую блокаду, Карельский перешеек, Нарву, Таллин, Пруссию и Силезию.
Слова этой песни, служившей своеобразным гимном многим полкам Волховского и Ленинградского фронтов, написанные прямо в окопах фронтовым газетчиком Федором Шубиным, мне были известны и раньше, но в таком коллективе, в таком исполнении они для меня прозвучали впервые. Это пели именно те люди, о которых говорили слова песни. Они пели о себе и о своих, оставшихся под Ленинградом товарищах.
Редко, друзья, нам встречаться приходится, но, уж когда довелось, вспомним, что было, и выпьем, как водится, как на Руси повелось. Вспомним про тех, кто командовал ротами, кто умирал на снегу, кто в Ленинград пробирался болотами, горло ломая врагу. Выпьем за тех, кто неделями долгими в мерзлых лежал блиндажах, бился на Ладоге, бился на Волхове, не отступал ни на шаг. Будут в преданьях навеки прославлены под пулеметной пургой наши штыки на высотах Синявина, наши полки подо Мгой. Пусть вместе с нами семья ленинградская рядом сидит у стола. Вспомним, как русская сила солдатская немцев за Тихвин гнала Встанем и чокнемся кружками полными, вспомнив друзей боевых. Выпьем за мужество павших героями, выпьем за встречи живых.
Отзвучала песня. Выпил я вместе с товарищами стакан венгерского и покинул зал, где торжество продолжалось до самого утра. На моей ответственности был полк — и личный состав, и казармы, и техника — орудия, машины, и штаб, и Боевое знамя 9-го Ленинградского.
До утра, поглядывая на ярко светившиеся окна столовой, обходил в сопровождении солдата-автоматчика всю территорию полка. Тогда еще были тверды боевые солдатские привычки и навыки, еще сохранялась выучка, полученная не на занятиях, а в боях. Приближаясь к какому-либо посту, еще не видя в темноте часового, вдруг слышишь совсем не с той стороны, откуда ожидаешь, спокойное и твердое: «Стой! Кто идет?»
Не верилось, что это новогодняя ночь — тихо, пасмурно, моросит мелкий дождь, температура +12°, на плечах вместо шинели уже потяжелевшая от сырости плащ- палатка. И приятное чувство гордости доверием старших товарищей, сознание ответственности...
Мелочи забываются, остается в памяти только серьезное. И если все это запомнилось крепко, видимо, такая новогодняя ночь — не мелочь.
Осенью 1946 года был переведен на другую должность капитан Шляхов, под командованием которого заканчивал последние месяцы войны наш 1-й дивизион 9-го артполка. Дивизион принял новый комдив капитан Равиль Рухимович Газизов. История его перевода в наш полк стала известна много позже, поэтому о ней будет сказано тоже позже, в свое время. А пока о том, как Газизов принимал дивизион и как дивизион принял нового командира.
Осенним днем, когда полк уже стоял на зимних квартирах в Надьканиже, появился в казарме невысокий, незаметный с виду капитан с круглым татарским лицом, немного рябоватый. Слух о том, что это новый комдив, уже прошел по полку, и к нему с первого дня его появления стали обращаться по разным текущим делам и офицеры, и сержанты, и даже солдаты. Бывают такие внушительные фигуры, к которым не всякий решится сразу подойти. А этот выглядел очень простым, доступным и доброжелательным. Но на все обращения, просьбы, вопросы Газизов отвечал одинаково — отсылал всех к начальнику штаба капитану Михайлову. «Мне нужно время, чтобы разобраться. Пусть пока решает тот, кто уже давно в дивизионе».
Тем не менее на правах командира Газизов обходил все помещения казармы, все каптерки, складские помещения, артиллерийский и автомобильный парк, проверял порядок, но не делал замечаний, а все брал на заметку. Действовать он начал через две недели. И не совсем обычно.
Первое поручение, которое Газизов дал старшине второй батареи Жердеву, было — достать хороший рубанок и другие столярные инструменты. Надо пояснить, что, переезжая на зимние квартиры, старшины батарей в тех помещениях, которые им отвели под каптерки, соорудили стеллажи, полки для всякого имущества по образу и подобию тех, какие делались еще в землянках в боевой обстановке — из шершавых досок, неошкуренных бревен с сучками, с набитыми вместо крючков гвоздями, — словом, обычный походный неуют.
Получив инструменты, Газизов на два-три дня заперся со старшиной в каптерке, и они общими усилиями превратили все это цыганское безобразие в подобие витрины приличного магазина. Все выстругано до блеска рубанком, выровнено под угольник, все хозяйство разложено удобно по местам.
Пригласив комбатов, капитан продемонстрировал обновленную каптерку и спросил, как лучше — как было прежде или вот так. Ответ был очевиден. «Так почему бы всем не сделать так?» — с наивным выражением лица спросил Газизов. Через несколько дней каптерки всего дивизиона преобразились. А капитан взялся дотошно осматривать оружие солдат и сержантов. И почти сразу наткнулся на карабин радиста сержанта Брындина из взвода управления дивизиона. Теперь, узнав за время совместной службы характер Газизова, я почти убежден, что попадание именно в Брындина было не случайным — у Газизова вообще случайности были редки. Дело в том, что этот сержант, воевавший в какой-то другой части, был переведен к нам уже в Венгрии, и если и отличался дисциплиной, то, так сказать, в обратную сторону. Вел он себя развязно, хвастался своими подвигами, в основном в послевоенные месяцы — самоволками, пьянками, набивал себе авторитет в среде молодых солдат (те, что постарше, его не слушали), и для пользы службы его следовало осадить.
Так вот, ствол карабина Брындина был внутри черен от старой окалины и, как уверял сержант, не поддавался чистке. Ну а наличие старой черноты позволяло маскировать и новую грязь и не чистить оружие как следует.
Газизов указал сержанту на почерневший ствол и потребовал его отчистить. Тот нахально заявил, что это невозможно. Мол, попробуйте сами, товарищ капитан! На этом он и попался. Комдив приказал достать штук пять-шесть трофейных немецких цепочечных шомполов{3}, соединил все шомпола в одну цепь, продел через ствол карабина и закрепил к стенам по диагонали своего маленького служебного кабинета в казарме.
Сбросив китель, капитан обмотал всю цепь ветошью, пропитанной щелочью и маслом, заперся один в своем кабинете и, передвигая карабин по цепи от угла до угла комнаты, в течение пары часов довел ствол до зеркального блеска. После этого Брындин стал посмешищем всего дивизиона, а главное, все, у кого были черные стволы, поспешили от них избавиться таким же способом, чтобы в дальнейшем избежать неприятных разговоров с капитаном.
Впрочем, нельзя сказать, что беседовать с Газизовым было неприятно. За все время службы я не слышал от него грубого слова, не говоря уже о нецензурных выражениях. Грамотный, тактичный, культурный, хорошо образованный, требовательный — настоящий офицер в лучшем смысле этого слова. Указывая кому-то на недостатки, он одновременно советовал и практически показывал, как их исправить, и благодаря этому в дивизионе заметно улучшился порядок. Был он в полку человеком новым, но его, как говорится, признали опытные боевые фронтовые офицеры, признали, что он руководит ими не просто по приказу и по должности, но и по праву знающего дело, опытного человека.
Отличился Газизов и на занятиях по физкультуре. Когда выполняли упражнение — подъем по свободно висящему канату, многие, и я в том числе, старались использовать свой рост и даже подпрыгивали, чтобы первый захват сделать повыше, чтобы меньше оставалось лезть до верхней перекладины. Газизов же, подойдя к канату, сел на землю, выпрямил ноги и так, держа их в горизонтальном положении, легко поднялся на руках до самого верха. Повторить этот номер не смогли ни Вакуленко, ни Криворучко, признанные гимнасты дивизиона.
Но окончательно покорил Газизов своих артиллеристов организацией занятий по артиллерийско- стрелковой подготовке. До него эти занятия происходили или чисто формально, на бумаге, или, в лучшем случае, на весьма несовершенном самодельном миниатюр- полигоне. надоевшем уже всем до чертиков.
Газизов выбрал почему- то меня в помощники, и мы вдвоем, под его руководством, разработали систему, которую ни до, ни после того я не встречал ни в училище, ни в учебных центрах. «Стрельба» эта была настолько похожа на реальную, что даже много стрелявшие комбаты заинтересовались новинкой и шли на занятия с удовольствием и увлечением. Мой взвод, и разведчики и телефонисты, участвовал в обслуживании занятий, был задействован на полную катушку и тоже работал с интересом. Постараюсь кратко пояснить существо нашего замысла.
В качестве наблюдательного пункта Газизов выбрал крышу нашей казармы, откуда открывался широкий вид на северо-восточные окрестности Надьканижи. НП оборудовали так, как обычно делали в боевой обстановке, что уже создавало определенное впечатление. Стреляющий получал карту реальной местности, лежащей перед ним. На ней были обозначены условно места огневых позиций, якобы находящихся где-то в тылу, позади НП, как это всегда бывает в реальной обстановке. Руководитель занятий Газизов указывал стреляющему цель непосредственно на лежащей перед ним местности. Нужно было нанести цель на карту, подготовить исходные данные для открытия огня и через сидящего здесь же телефониста передать на огневую позицию команды для открытия огня. На самом деле линия связи шла не на ОП, а на мишенное поле, где сидел я со специальным планшетом и были в различных точках, связанных телефоном, замаскированы мои ребята. Определив по полученным командам, куда при таких командах должен упасть снаряд, я давал соответствующую команду, и в нужной точке солдат подрывал имитационный взрывпакет. На каждую команду корректировщика наше «мишенное поле» отвечало в соответствии с поданной командой, так что если стреляющий допускал ошибки, он видел их реальный результат, а правильно поданные команды выводили разрывы на цель. Иллюзия стрельбы была полная, только, конечно, хлопок взрывпакета послабее настоящего разрыва.
Конечно, такая учебная «стрельба» требует от руководителей занятий более тщательной подготовки, чем другие способы тренировки, но интерес к занятиям со стороны обучаемых и эффект от занятий несравненно выше. К тому же активно участвуют в работе не только офицеры, но и весь личный состав отделений разведки и связи. Не случайно даже такой неисправимый скептик, как старший лейтенант Абрамов, имевший высшее образование и опыт инженерной работы, постоянно стремившийся уволиться из армии и игнорировавший прежде офицерские занятия, начал проявлять заметный интерес. Он был по должности огневик, работал всегда на огневых позициях и теперь говорил, что не представлял себе так наглядно работу корректировщиков и смысл тех команд, которые выполнял у себя на ОП.
Вот еще эпизод, характеризующий капитана Газизова. Однажды в конце служебного дня он попросил собрать в штаб всех офицеров дивизиона. Собравшимся был последовательно задан один и тот же вопрос: «Что вы собираетесь делать сегодня вечером по личному плану?»
Первые отвечали не задумываясь: «Готовиться к занятиям», или «Готовиться к заступлению в наряд», или «Конспектировать Краткий курс истории партии» и т.д., и т.п.
Когда дошла очередь до меня, все возможные варианты были уже перебраны, повторяться не хотелось, и я вынужден был сказать, что никаких дел на этот вечер в моем «личном плане» нет (впрочем, не было и плана).
Услышав это, Газизов с усмешкой сказал: «Ну вот, хоть один нашелся, ничем не занятый!» Затем вытащил из кармана пачку денег и попросил меня (именно попросил, а не поручил) пойти в кинотеатр и купить билеты на указанный им сеанс для всех присутствующих. Некоторые, почувствовав неловкость от своих выдумок, засмеялись, на что капитан заметил, что смеяться еще рано, смеяться будем потом. Все заподозрили очередной подвох с его стороны, и, как оказалось, не напрасно. Билеты, которые я вскоре принес, оказались на кинокомедию с участием Пата и Паташона. Фильм был немой, потому что из- за постоянного хохота в зале все равно ничего нельзя было бы услышать. Вот теперь стало ясно, почему в штабе смеяться было еще рано.
Чтобы закончить рассказ о Газизове, надо вспомнить о причине его появления в нашем полку. Прежде он служил в разведотделе штаба артиллерии корпуса. Подвыпивший старший офицер из этого штаба грубо оскорбил капитана («татарская морда» — было ему сказано).
Маленький, но крепкий, как железо, Газизов сделал из своего обидчика отбивную. Зная Равиля Рухимовича довольно продолжительное время, ни разу не заметив за ним вспыльчивости, я думаю, что он и в тот раз поступил не сгоряча, а обдуманно и вполне правильно.
Командование корпуса, чтобы не поднимать шума, перевело его из штаба в полк, на командную должность, соответствующую его званию.
Убыл он из полка осенью 1946 года на учебу в академию. Его отъезд вызвал двойственное чувство у офицеров дивизиона: с одной стороны, все понимали, что именно таких людей надо учить и готовить к службе на ответственных постах, а с другой — жаль было расставаться, и были опасения, что новый окажется хуже. Сразу скажу, что это опасение не оправдалось, с новым комдивом подполковником Василием Ивановичем Семеновым служить было неплохо.
Спустя много лет пытался разыскать Газизова и через Управление кадров, и через адресный стол города Казани, откуда он был родом, но, к сожалению, безуспешно.
Примерно в одно время с Газизовым был переведен в наш полк и старшина Толокнов Алексей Александрович, ранее служивший и воевавший в 120-й стрелковой Гатчинской Краснознаменной дивизии. Эта дивизия, как и наша 72-я, входила в состав 117-го стрелкового корпуса (к тому времени, о котором идет речь, обе дивизии были уже расформированы).
Причина перевода Толокнова была похожа на историю с Газизовым. Алексей, не имея офицерского звания, еще во время войны занимал офицерскую должность командира огневого взвода. Огневик он был отличный, пользовался заслуженным авторитетом в офицерском коллективе, и его всегда считали офицером. Но когда закончилась война и начали вылезать на свет всякие шкурники, какой-то наглец попытался силой выгнать старшину из офицерской столовой. В отличие от Газизова, Толокнов имел, да и сейчас имеет богатырское сложение, поэтому ясно, что его обидчик был здорово во хмелю, ибо в трезвом виде он побоялся бы лезть в драку. Он получил хорошую затрещину, и Толокнова перевели к нам.
Наш полк сделал ценное приобретение. Такого взводного найти нелегко. Позже Алексей экстерном сдал экзамены за курс Одесского артиллерийского училища, стал командиром батареи, участвовал со своей батареей, не без успеха, во всеармейских состязательных стрельбах на лужском полигоне. Здесь его опыт и солдатская смекалка спасли батарею от случайного провала. Во время тяжелого марша по бездорожью, предусмотренного условиями состязаний, у одной из 122-мм гаубиц лопнул коренной лист рессоры. Многие на его месте спасовали бы, но Толокнов закрепил рессору деревянным клином, успел еще во время марша подкрасить его и замаскировать дорожной грязью, так что проверяющие не заметили поломки, и батарея не была снята с дистанции.
Сейчас, после 60-летия Победы, Алексей Александрович живет и работает в городе Запорожье, уйдя в запас, а затем в отставку майором.
Небольшой эпизод, в какой-то мере характеризующий взаимоотношения нашего гарнизона с мадьярами — жителями Надьканижи.
Группа солдат, находясь, конечно, не в увольнении, а в самоволке (увольнения солдатам не разрешались), принимала участие в гулянке вместе с городскими парнями и девчатами. По какой-то причине, видимо, из-за девушки, случилась драка, и прибежавшие на шум патрули задержали одного сержанта.
Утром в казарму к дежурному по полку пришел венгерский полицейский — молодой, рослый красивый парень с одним усом (на месте второго была повязка). Мы предполагал и, что он будет жаловаться, но полицейский заявил, что он не имеет претензий, так как была честная мужская драка (в которой он и потерял ус), а он был «не при службе», и дело это сугубо частное.
Его заявление приняли к сведению, и при решении вопроса о взыскании нарушителю дисциплины фигурировал только факт самоволки, а драка была забыта.
Несмотря на хорошо проведенную квартирьерскую разведку и полную возможность расселить по квартирам всех офицеров, все же часть товарищей предпочла расположиться в офицерском общежитии, под которое местные власти отвели уже упомянутый полуразрушенный трех — или четырехэтажный дом — для Надьканижи почти небоскреб. Его фасадный корпус, выходивший на улицу, был почти полностью уничтожен авиабомбой, так что пробираться к уцелевшим корпусам приходилось по узенькой расчищенной дорожке между грудами обломков. В частично уцелевших частях здания собрали уцелевшие местами двери, оконные рамы, мебель, чтобы оборудовать несколько комнат, в которых жили, поодиночке или группами, офицеры, в основном командиры взводов артиллерийского полка. Припоминаю, что в одной из больших комнат жила целая компания — старший лейтенант Абрамов, лейтенант Вакс Яков Данилович, младшие лейтенанты Белоусов и Федор Щербенко и еще кто-то. За стеной, в маленькой комнатушке помещался старший лейтенант Халиуллин, почему-то не любивший шумных офицерских компаний. Бывали случаи, когда он, разбуженный среди ночи гвалтом и хохотом, доносившимся из-за стены, убедившись в бесполезности словесных увещеваний, доставал из-под подушки пистолет и стрелял в стену с расчетом не зацепить даже самого высокого из соседей. После этого шум на какое-то время утихал, а в стене прибавлялось количество отверстий.
Можно понять, почему поселились здесь молодые ребята, жившие дружной группой, но не могу объяснить, по какой причине не захотели жить на частных квартирах такие любители тишины и спокойствия, как тот же Халиуллин или уже далеко не молодой младший лейтенант Епишин, который был в довоенной жизни директором школы. Однажды Епишин рассказал, что его почти однофамилец начальник Главного политуправления генерал Епишев был в его школе завучем.
Педагогическое прошлое Епишина однажды дало о себе знать необычным образом. Где-то в городе солдаты обнаружили контору уже не существующего предприятия (теперь бы сказали — «офис фирмы»). Там в изобилии лежали разные бланки и квитанционные книжки, собранные из листков разного цвета: 1-й экземпляр — белый, 2-й — красный, 3-й — синий и т.д., всего пять или шесть цветов. Узнав об этом, Епишин решил украсить перед наступлением Нового года казарму той батареи, где он командовал взводом. Под его руководством солдаты нарезали из цветных квитанций бумажные флажки и развесили на толстых нитках, натянутых под потолком казармы, вдоль стен и по диагоналям. Надо сказать, многие солдаты с охотой занимались этим в свободное время — одни, вспоминая при этом свое недавнее детство, другие — детство своих детей и внуков.
Инициатива Епишина потерпела крах, когда перед праздником нагрянул в казарму какой-то генерал из штаба корпуса, глянул на этот, по его выражению, «детский сад» и приказал немедленно снять, чтобы в казарме не было ничего лишнего. Это распоряжение сильно огорчило Епишина, но, возможно, оно было связано с постоянно принимавшимися в частях мерами по поддержанию постоянной готовности. Проведенная командованием в одну из осенних ночей, вскоре после перехода на зимние квартиры, учебная тревога показала и плохую организацию оповещения, и плохое знание личным составом порядка действий. Для исправления положения не ограничились раздачей «фитилей». Были проведены занятия, разработаны подробные планы и инструкции, после чего регулярно объявлялись тревоги. Иногда днем, а чаще ночью поступало к дежурному по полку из штаба дивизии распоряжение поднять полк. Немедленно отправлялись посыльные по офицерским квартирам, и хоть они бегали бегом, но к тому времени, когда запыхавшиеся командиры взводов и батарей появлялись на плацу возле казармы, там уже, под руководством старшин заканчивался вынос имущества и погрузка на машины, в артиллерийском парке уже гудели моторы тягачей, а командиры орудий следили за погрузкой снарядов. Не более двух часов проходило с момента объявления тревоги, и полк оставлял казарму совершенно пустой, уходя по маршруту, указанному в секретном пакете. В военном городке оставались только люди, выделенные для охраны, чтобы в пустые помещения не проникли посторонние. При этом никто не знал, вернемся ли мы назад. Нашему полку везло, мы всегда после отбоя возвращались домой, но было известно, что некоторые части, поднятые таким способом с насиженного места, действительно уходили в другие города, в другие гарнизоны. Поэтому забывать какие-либо вещи или специально оставлять их в расчете на скорое возвращение не рекомендовалось.
Поскольку весь аврал в казармах происходил, как правило, в темноте, видимо, действительно не следовало развешивать там украшения, за которые можно зацепиться, — любая задержка была недопустима. Конечно, такие тревоги держали в напряжении и офицеров, и солдат, и сержантов, но еще чувствовалось, что большинство личного состава — фронтовики, привычные к боевой обстановке. Все чувствовали и понимали необходимость этих мер, и если и ворчали, то больше для вида. Не обходилось и без накладок. При очередном увольнении старших возрастов обнаружилась опасность остаться без водителей автомашин, в полк срочно прислали молодых ребят, окончивших краткосрочные водительские курсы. Больше всего хлебнул с ними горя автотехник нашего дивизиона Перфильев. (О других дивизионах не говорю — там, видимо, было тоже не слаще). Во время первой же тревоги с участием новичков Перфильев бегал между машинами в парке, помогая то одному, то другому, когда они не могли справиться с запуском двигателей. Он отчаянно ругался и хриплым голосом повторял: «Да что же они делают! Машины-то как спички заводятся!»
Естественно, что молодые ребята, не имея опыта, терялись, потому что все происходило в полной темноте, на ощупь. Из-за этой темноты, забыв, что машины в парке для разгрузки шин поставлены на колодки, кое-кто отчаянно газовал, удивляясь, что машина не трогается с места, а в это время колеса бешено вращались в воздухе.
Но со временем притерлись и молодые. Думаю, если даже в лучших частях армии сейчас сыграть тревогу, едва ли хватит и двух суток на то, что мы успевали за два часа.
Еще некоторые моменты из быта нашего офицерского общежития. Лейтенант Яша Вакс — заядлый фотолюбитель. У него, кстати сказать, я получил первые навыки по фотографии. Он постоянно держит под койкой в бутылках готовые к работе растворы — проявитель, фиксаж и прочую фотохимию.
Соседи по комнате, изрядно перегрузившись венгерским вином, обратили внимание на Яшкины бутылки, в поисках добавки. Когда одна из них уже опустела, кто-то из жаждавших все-таки почувствовал незнакомый вкус и, растолкав спящего Яшу, спросил: «Яш! Что у тебя там?..» — «А что, уже выпили?» — вопросом на вопрос ответил тот. Догадываясь, что дело неладно, что вместо бора{4} оказалась какая-то дрянь, выпивоха сконфуженно пробормотал: «Ага...» — «Ну, иди, гроб заказывай!» — переворачиваясь на другой бок, ответил фотограф. И тут потребовалась помощь медиков — не от отравления, а от сердечного приступа в результате испуга.
* * *
В начале 1946 года к некоторым офицерам приехали жены. Начпрод полка старший лейтенант Зильберштейн попал под пресс группы шутников, которые составили на него целое досье, якобы с описаниями и фотографиями его похождений в «холостяцкий период» и угрожали передать документы прибывшей супруге, если Зильбер не обеспечит хорошую закуску к очередной офицерской вечеринке. На самом деле в папке были вполне безобидные бумаги, хотя бы уже по той причине, что досье начали собирать всего за пару дней до этого шантажа. Но начпрод принимает все всерьез, явно страдает и наконец раскошеливается на несколько банок «второго фронта» — американской свиной тушенки. Однако папку ему не отдают — ведь жаловаться не побежит, а в будущем может пригодиться.
* * *
К первой годовщине Победы, 9 мая 1946 года в Надьканиже на одной из площадей в центре города открыт памятник советским воинам- освободителям. Кто является автором проекта, не знаю. Строительные работы делали в основном солдаты, выделенные от частей гарнизона, вместе с венгерскими строителями. В венгерских же мастерских отливали из бетона скульптурные детали памятника. Справа и слева от центрального сооружения памятника, на его цоколе, установлены две пушки ЗИС-3. Помню, что была мысль — взять их из тех частей, которые вели бои в этом районе в начале 1945 года. Но оказалось, что ни один из тех полков не стоял поблизости. Пришлось «раскошеливаться» нам. Орудие, стоящее справа (если смотреть на монумент с его фасадной стороны), взято из четвертой батареи нашего полка, которой командовал старший лейтенант Перцюх Сергей Васильевич.
Какова судьба памятника? Если даже он уцелел в 1956 году, сейчас он почти наверняка уже не существует — вандалы творят свое черное дело не только в России.
С. В. Перцюх, «подаривший» памятнику один из четырех стволов своей батареи, будучи уже в отставке, скончался в 1990 году в Полтаве.
* * *
В начале 1946 года пришлось неожиданно распрощаться с одним из самых молодых ребят, вместе с которыми мы воевали в Силезии, отличным телефонистом Иваном Скорогоновым. По возрасту Ване служить бы еще «как медному котелку», но на одном из учений он проколол ладонь жилой телефонного кабеля, торчащей сквозь уже порядочно изношенную изоляционную оплетку. Пустячная царапина, на которую он вначале не обратил внимания, привела к сильному воспалению, поражению нерва и потере подвижности двух пальцев. Медсестра делала ему перевязки, дело не улучшалось, и вскоре комиссия признала его негодным к военной службе. Скорогонов уехал в свою уральскую деревню.
Постепенно становилось все меньше тех обстрелянных ребят, с которыми сроднился за этот год. Их место занимали новые, среди которых были и фронтовики, и солдаты нового, послевоенного призыва, еще не нюхавшие пороху. Из них как-то выделялся и гвардейским видом (несмотря на небольшой рост), и хорошим знанием специальности и интеллигентностью, культурой молодой сержант-радист Ярушин. Может быть, он запомнился потому, что это был первый из многих сержантов, служивших со мной в одном взводе только в мирное время. Прибыл он к нам в полк из другой части вместе с рядовым Захаровым, и было приятно видеть, как молодой сержант заботливо обучал и опекал еще более молодого солдата.
Несколько замечаний о выборах в венгерские органы власти разного уровня. Парламентские выборы проходили уже после нашего отъезда, но подготовка к ним и какие-то выборные кампании местного значения нам пришлось видеть.
Нередко можно слышать, особенно в последние годы, о якобы имевшем место давлении со стороны наших войск, о том, что победу левых сил обеспечили наши штыки.
Свидетельствую: и командование, и политработники постоянно подчеркивали недопустимость какого-либо вмешательства в предвыборную агитацию, не говоря уже о «давлении».
Насколько я помню, наиболее влиятельными среди политических партий, боровшихся за голоса избирателей, были социал-демократы, партия мелких хозяев и коммунисты (список № 4).
(В литературе говорится о партии мелких сельских хозяев, но дословно название «Кишгаз-дапарт» означает «партия мелких хозяев».) Плакаты и листовки конкурирующих партий клеились и сдирались непрестанно на всех удобных и неудобных местах, но нам не разрешали вмешиваться, даже если мы замечали какие-то враждебные действия против списка № 4.
Надо заметить, что венгерская компартия в тот период больше заботилась о численности, а не о качестве. Для вступления в партию было достаточно зайти в один из многих агитпунктов и заявить о желании стать коммунистом. Несомненно, среди вступавших были и просто не подготовленные к политической деятельности люди, и, возможно, провокаторы.
Когда в Надьканиже проходили какие-то голосования (не помню уже, предварительные или выборы местной власти), гарнизон в течение всего времени голосования находился в казармах, чтобы не дать повода для нареканий. Это касалось и офицеров, проживавших в городе.
Весной 1946 года сын моей квартирной хозяйки рассказал мне о том, что в последние дни войны, когда ее исход не вызывал ни у кого сомнений, местные парни, мобилизованные в армию, разбегались по домам, бросая оружие в колодцы. По словам Иожефа, во многих колодцах можно найти на дне автоматы, карабины, а то и пулеметы. Поскольку он сам был одним из этих разбегавшихся, в его словах могла быть правда.
У меня появилась мысль проверить такое утверждение, так как наличие подводного арсенала могло представлять известную опасность. Ведь под водой оружие может сохраняться довольно долго, а потом может и появиться оттуда в руках каких-нибудь бандитов. Но разговор на эту тему с комбатом Метельским не получился — он не принял это всерьез.
Я решил возобновить разговор, получив вещественное подтверждение. Выбрал один колодец и с помощью одного из солдат спустился туда на веревке. Обшарив наскоро дно, для чего пришлось окунуться в ледяную воду, и не обнаружив ничего, кроме насквозь проржавевших ведер, выбрался обратно. Но, видимо, купание не прошло даром (а может быть, это просто совпадение) — вскоре после холодной ванны начался какой-то воспалительный процесс. На шее и нижней челюсти один за другим появлялись, заживали и опять возникали нарывы. Я ходил с распухшей забинтованной шеей, но службу не оставлял и старался не показать вида, что мне все труднее и труднее двигаться.
Наши тактические учения проходили, как правило, на одной и той же местности, и все уже привыкли, что обычно на высоту, штурмом которой завершалось учение, в первой цепи атакующих врывается КВУ-2 со своим взводом. Поэтому, когда я настолько ослабел от этой напасти на шее, что взвод обогнал меня и появился на высоте без командира, это было сразу замечено и комбатом Метельским, и комдивом Газизовым.
Прямо «с поля боя» я был отправлен в медсанбат дивизии, находившийся в стационарном положении в Надьканиже. Это была, так сказать, не условная, а реальная единица «потерь» на учебном поле.
Положили меня в палату вечером, а на утреннем обходе начальник медсанбата майор медицинской службы, обычно сдержанный и корректный, буквально взорвался и в очень резких выражениях приказал немедленно готовить операцию прямо в палате, не разрешив даже доставить меня в операционную. Всему персоналу, который вечером не доложил и не принял срочных мер, влетело по первое число. Позже мне объяснили, что майор опасался прорыва этой болячки внутрь, что могло задеть мозг или еще бог знает что.
После операции дело довольно успешно пошло на поправку, особенно после «лекарств» домашнего приготовления, которые приносили Рожика и ее мать в больших, аппетитно пахнущих чугунках и в оплетенной бутыли, опорожнять которую мне дружно помогали соседи по палате.
Однако последствия этой болезни, казавшейся вначале досадным пустяком, я чувствовал до самого возвращения из Венгрии в СССР, то есть до осени 1946 года.
Рассказывая о многократном штурме одной и той же высоты на учениях, я вспомнил еще одну армейскую легенду.
Наблюдавший за ходом занятий посредник раз за разом находил в действиях атакующих какие- то погрешности и возвращал их обратно на исходные позиции, объявляя их атаку отбитой. Измученный командир батальона и не менее уставшие бойцы, не зная, что делать, втихомолку крыли посредника трехэтажными выражениями. И тогда один из взводных, сказав: «Или я получу 5 суток, или высота наша!», встал во весь рост, обдернул гимнастерку, подтянул ремень, поправил пилотку и, подойдя к посреднику строевым шагом, отчеканил: «Товарищ полковник! Вас вызывает к себе генерал. Он в штабе учений».
Удивленный полковник пожал плечами и направился в штаб. Едва он покинул вершину, батальон мигом «овладел высотой».
Если это выдумка из солдатского фольклора, то она вполне правдоподобна.
* * *
Во второй половине лета появились явные признаки предстоящей передислокации. Например, перестали давать отпуска офицерам. Связь очевидна: зачем пускать в отпуск из-за границы, если скоро можно будет отпускнику ехать только по своей земле. Да и неизвестно, куда должен вернуться офицер из отпуска — за это время весь полк может уехать «домой».
Кроме того, перестали давать разрешения на ввоз семей. Ну и еще кое-какие мелочи позволяли предвидеть отъезд из Надьканижи и вообще из Венгрии.
В конце августа или в сентябре поступила команда на погрузку! Мы были легки на подъем, к этому приучили постоянные тревоги. В Надьканиже не было на станции достаточных размеров погрузочной площадки — рампы. Поэтому местом погрузки назначили станцию Фитьехаза. Нашему полку на автомашинах эти неполные 15 километров — пустяк! Но как же мы были приятно удивлены, когда увидели, что большое поле возле станции заполнено тысячами людей, пришедших провожать эшелон. Почти все пришли пешком (изредка — на велосипедах), и все — не с пустыми руками. Всевозможные венгерские лакомства своего изготовления — колбасы, пироги и пирожные, фрукты и, конечно, — святая троица «бор, шер и палинка» то есть вино, пиво и водка, а точнее — фруктовый самогон в самой разнообразной таре, от бутылок и солдатских фляжек, до устрашающих размеров бочонков, которые с трудом тащили на плечах дюжие мужики.
Не без оснований опасались мы трудностей с погрузкой после такой перегрузки, но у меня во взводе, к счастью, обошлось без ЧП, хотя Рожика с матерью не забыли ни меня, ни моих ребят.
Машины и технику грузили на платформы, там же частично размещались и солдаты, хоть и были для людей вагоны типа «40 человек, 8 лошадей». В одном или двух пассажирских вагонах помещалось командование полка и немногочисленные офицеры с семьями.
Вечером уже в сумерках тронулись, но на первом же километре встали. Потерялся кто-то из венгерской поездной бригады. Всю ночь один из кондукторов ходил по путям с фонарем и орал: «Пишта-a-а!» Но Пишта, видимо угостившись у отъезжающих или у провожающих, не отозвался до утра. Да-а, прямо скажем, порядочки на транспорте.
* * *
Поездка по Венгрии почти забылась. Вспоминается ночной Будапешт — он был плохо освещен, так что вся архитектура представлялась темными громадами и острыми шпилями на фоне едва светлеющего неба. Тогда я не знал, что в Будапеште жила в это время тетя Елена, сестра моего отца. Но даже если бы знал, вряд ли сумел бы повидаться — взвод и эшелон не бросишь.
...Проезжая опять Будапешт, всюду слышу я речь не родную, и вдали от знакомых мне мест я по родине больше тоскую...
Была когда- то такая песня, знакомая многим служившим после войны за границей.
Будапешт остался позади, как- то незаметно переехали румынскую границу. Жалкое зрелище представляла та часть Румынии, через которую шел наш эшелон, добираясь из Венгрии до пограничной станции Унгены. Уже было сказано о венгерских селах с хатами без дымовых труб. Но и они выглядели богаче румынских деревень — с неказистыми домиками под соломенными крышами и немощеной грязной дорогой, игравшей роль главной улицы. Бедность в этой «европейской» стране поражала, особенно после того, как не так уж давно насмотрелись на ухоженные, аккуратные, несмотря на военные разрушения, поселки и городки в Силезии, в Чехии, в Австрии, в Венгрии — на берегах Балатона.
Но пейзажи в горной, пограничной с Венгрией части Румынии были великолепны. Поезд идет по железнодорожной колее, каким- то чудом прилепившейся к крутым склонам гор, поросших лесом. В открытые двери товарного вагона видны с одной стороны уходящие куда-то вверх почти отвесные стены, за которые цепляются корнями причудливо изогнутые деревья, а с другой — бездонное ущелье, глубину которого несколько маскируют вершины деревьев, виднеющиеся внизу. Уклон пути необычный, такого не встретишь на наших равнинных дорогах. Паровозы даже двойной тягой еле-еле тянут состав на подъем и с трудом сдерживают на спусках.
Время от времени попадались навстречу или обгоняли нас на разъездах маленькие скоростные пассажирские составы-экспрессы (по местному рапиды) — два-три вагона с паровозом, мчащиеся с бешеной для такого пути скоростью.
Не могу вспомнить, как в Унгенах переходили с узкой европейской колеи на нормальную, широкую — или перегружались в другие вагоны, или меняли колесные пары под вагонами. Скорее всего, первое, но... полный провал в памяти.
Было у некоторых товарищей опасение конфликта с пограничниками в отношении провоза через границу всего того, что не являлось табель-имуществом части (о таможне тогда и речи не было), но, думаю, не было оснований для такого беспокойства. Никто из известных мне офицеров (не говоря уже о солдатах и сержантах) не вез каких-либо дорогих трофеев. Везли лишь кое-какие мелочи, которые могли сгодиться в хозяйстве, особенно в тех местах, где прошла война. Только у очень немногих были подобранные еще в дни боев легкие мотоциклы, да у командира полка — потрепанный, среднего класса автомобиль, кажется «Опель-капитан». Но пограничников беспокоило только то, чтобы с эшелоном не проникли в Союз чужие люди. И в этом им дружно помогали при осмотре вагонов и наши караулы, и старшие по вагонам, и дежурные.
Все знали и чувствовал и, что скоро уже пересечем границу, за которой ждет нас не хлеб-соль, а полуразрушенная, разоренная войной страна. Но, несмотря на это, чувствовался душевный подъем — еще чуть-чуть, и дома! А ведь многим от границы до своего дома — тысячи верст.
Закончился «венгерский период» в моей службе. Через 60 лет, составляя эти записки, задумался — сколько же сохранилось в памяти слов венгерского языка, который, конечно, специально не изучался, но все же постепенно автоматически осваивался. С удивлением обнаружил, что без особых затруднений набрал несколько десятков. Видимо, в тот период было в запасе сотни две или больше слов, что позволяло как-то общаться.
* * *
Как-то незаметно пересекли узенькую, около ста километров, полоску молдавской земли, и вот уже Украина.
Изменились лица солдат, изменилось их настроение. У открытых дверей вагона непрерывно стоят наши солдаты, с окаменевшими лицами, вцепившись руками в доску, перекрывающую дверной проем. Смотрят на медленно уплывающую назад землю со следами войны. Разрушенные станционные постройки, мертвые от огня деревья, сброшенные под откос вагоны, паровозы, шаткие мосты на временных деревянных опорах... По ночам все кругом темно, только редкие тусклые, явно не электрические огни в окнах. Все яснее чувствуют все, что здесь натворили фашисты, сколько нужно труда, чтобы восстановить разрушенное.
Когда шли вперед, некогда было оглядываться, и, наверно, казалось многим, что разрушен, разорен только тот поселок, тот город, тот завод, где ты проходил сам, а кругом, может быть, не так. А теперь видно, что это везде, где проходил фронт. о восстановленному мосту у Днепропетровска на левый берег Днепра, и вскоре наш эшелон уже на станции Запорожье-2. Нас ставят к большой рампе, и стало ясно — прибыли на место. Вернулись домой...